Страница 8 из 25
– Папа не имел ничего против того, чтобы его называли «папой», но чтобы подчеркнуть, что мы все наравне, мы все должны были обращаться друг к другу по имени.
Я помню, как мама издевалась над папой, когда он забывался и говорил: «Я не знаю, спроси у мамы». Тут она всегда мгновенно отвечала: «Я тебе не мама!»
Неверие Ларса в мамины чувства было таким глубоким, что в десять лет, когда они отдыхали летом в Швеции, недалеко от лыжного подъемника он указал на фуникулер и сказал: «Если бы я на нем поехал и вагончик оборвался бы и упал вниз, вы бы обрадовались, наверное, что сами остались внизу». На что мама ответила: «Нет, наоборот. Тогда бы мы как раз хотели оказаться вместе с тобой».
– Что показалось мне таким враньем. Такая мелодраматичная чушь. Я ни на грош не поверил в то, что она хотела бы оказаться в аварии вместе со мной.
Другая проблема заключалась в том, что Ларс не всегда принимал те решения, которые, как писали в маминых книжках, естественным образом принимает маленький развитый человек после некоторых рассуждений. И тогда воздушные замки рушились.
– Я как-то отказался сдавать кровь на анализ, и тогда она орала и бросалась стульями. От бессилия. Когда я вдруг употребил ту свободу, которую она сама мне дала, чтобы сказать «нет», вся система просто рухнула, потому что она основывалась на уверенности в том, что маленькое разумное существо вне всяких сомнений ответит «да».
Дискуссии всегда начинались со слов: «А что ты сам думаешь?» А заканчивались «каким-то диким и страшным ором», говорит Ларс.
– Потому что я никогда не попадался на ее удочку. Ты хочешь пойти к зубному врачу? Нет, отвечаю я, не хочу. Но ты же прекрасно понимаешь, что у тебя могут ужасно разболеться зубы. Да, я все понимаю, но к зубному все равно не хочу. Так и продолжалось до какого-то сознательного возраста, пока я не накопил достаточно самодисциплины для того, чтобы все-таки туда ходить. Но, – добавляет он со скрытой усмешкой, – несмотря на все это вся система свободного воспитания ее более чем устраивала. Потому что ее отношение ко мне как ко взрослому означало, что на ней лежало все меньше ответственности.
Оле, брат Ларса фон Триера (справа) на десять лет старше Ларса (слева), так что они оба росли как единственные дети в семье – и выросли очень разными. Отца и мать они называли Ульф и Ингер. На фотографии присутствует также приятель Оле и картина Ханса Шерфига из домашней коллекции.
Даже если тебя воспитывают так, как будто ты уже взрослый, это совсем не значит, что ты от этого повзрослеешь. Скорее наоборот. Когда никто не ставит тебе границ, все, с одной стороны, возможно, но с другой – зависит от тебя самого. А это никогда не было рецептом защищенности.
– Во-первых, я вынужден был стать своим собственным палачом. Мне приходилось заставлять себя ходить к зубному, потому что я понимал, что так нужно. Так что мне кажется, что я слишком рано повзрослел. Кроме того, я провалился аккурат между полной домашней свободой и проклятой ужасной и авторитарной школой, – говорит Ларс фон Триер. – То, что я сам должен был разбираться в том, что хорошо, а что плохо, было связано еще и с чувством вины. Было бы настолько проще, если бы мама просто сказала: «Вот это мне не нравится и я не хочу, чтобы ты так делал», вместо того чтобы я сам должен был догадаться, в чем это я провинился. Мне кажется, что все мои страхи – оттого, что мне не позволяли быть ребенком. И на каком-то глубинном уровне я воспринимал это как недостаток любви. Потому что границы не в последнюю очередь очерчивает именно любовь.
Братья
Я довольно долго не могу найти Оле Триера в мастерской, расположенной в одном из желтых корпусов Киногородка. Через ворота в здании мне видно мужчину, который стоит, склонившись над какой-то работой, но это не брат Ларса фон Триера.
– Оле сидит вон там, – говорит мужчина, кивая на соседнюю мастерскую, и тут вдруг я его наконец-то замечаю.
Немного застенчивый пожилой мужчина в светло-коричневом комбинезоне, седой, с зачесанными назад волосами и седой же бородой под большими очками. Маляр предпенсионного возраста. Неженатый и бездетный. Вообще-то я прихожу просто договориться с ним о встрече в какой-то из ближайших дней, но оказывается, что Оле сейчас не занят, так что мы, как он выражается, «можем сразу с этим покончить».
Он предлагает мне пиво и сам захватывает бутылку в тесную мастерскую, где мы усаживаемся на скамейках, прикрепленных по разные стороны стоящего у стены рабочего стола. Со всех сторон нас окружают инструменты. Они свисают со стен, лежат на столе и на полу.
– Забавно, что вы вместе работаете, – замечаю я.
– Ну нет, ничего забавного, – отвечает Оле Триер, который, как нам уже известно, происходит из семьи типа «нет». – Просто несколько лет назад я остался безработным и Ларс был так любезен, что предложил мне это место. Так я и оказался тут в углу. Достаточно далеко от всего остального, – смеется он.
Когда тебе нужно проследить по карте чей-то жизненный путь, довольно логично, казалось бы, начать с разговора со старшим братом героя, но в этом конкретном случае я вынужден признать, что оказывался едва ли не максимально далеко от цели. Сложно поверить (и по мере продвижения разговора становится только сложнее и сложнее), что два этих человека выросли в одной семье.
Оле Триер закуривает, делает глоток из бутылки и выжидательно откидывается на спинку скамейки. Что я хочу узнать? Оле было десять лет, когда Ларс родился и семья переехала в Эрхольм, что возле реки Мелле, недалеко от Люнгбю. Ему было сложно найти там новых друзей, кроме того, его мучила программа школы Бернадотта, где он получил еще больше свободного воспитания, так хорошо известного ему из дома. Оле оказался дислексиком, однако в его творческом классе на это не слишком обращали внимание.
Оба брата на самом деле росли как единственные дети в семье – и выросли очень разными. Ларс все время играл с соседскими мальчишками теми игрушками, которые со временем стали им по карману, и быстро начал устраивать творческие демонстрации. Особенно хорошо ему удавалось уговаривать товарищей снимать короткометражки.
Оле уже в возрасте одиннадцати-двенадцати лет прочитывал по три газеты в день: «Информашон», «Ленд ог Фольк» и «Политикен». И стал членом Союза Датской коммунистической молодежи. Оле не помнит, чтобы мать когда-то призывала его заняться чем-то творческим. Да, было время, когда он немного «баловался рисованием», но быстро стало понятно, что рисует он плохо, поэтому вместо этого он стал учеником маляра. Однажды, когда ему было под тридцать, он страдал депрессией и только с грехом пополам смог закончить вечерние курсы для подготовки к поступлению в вуз, у матери вдруг появились академические амбиции на его счет.
– Мой отец тогда только что умер, и она вдруг запаниковала. Вбила себе в голову, что я должен поступить куда-то учиться, пока она жива, потому что ее пенсия исчезнет вместе с ней.
Оле совершенно не хотел учиться, но честно попробовал поступать в пару мест, хоть и спустя рукава. Он застенчиво улыбается, пожимает плечами и берет новую сигарету.
– Но, – говорит он, – по большому счету, после первой депрессии я никогда больше не стал прежним.
Любимые фильмы Оле – «Одален 31» Бу Видерберга и «Гарри и камердинер», так что нет ничего удивительного в том, что работы младшего брата не вызывают в нем особого восторга.
– Мне очень нравилась та телевизионная история про Королевскую больницу. Ее точно стоило посмотреть. Еще мне нравятся «Идиоты». Но «Рассекая волны»… все эти романтические элементы мне не по душе. Как по мне, это глянцевый журнал какой-то.
Мы немного сидим молча.
– У Ларса совсем другие художественные идеалы, нежели у меня, – говорит он наконец. – Я считаю, что с точки зрения искусства лучшее и интересное – это то, что говорится проще всего. Если ты начинаешь бросаться в какие-то сложные и мрачноватые вещи, значит, ты не до конца понимаешь, что ты делаешь. Ларсу же гораздо ближе мистическая манера. Если кому-то нравится считать, что он гений, я никак не могу им в этом помешать. Я и не хочу им в этом мешать. Просто всегда было совершенно очевидно, что мы разные.