Страница 11 из 25
На наши встречи, нужно признать, он обычно приходит нехотя, но все-таки его секретарь продолжает назначать новые, а сам он никогда не забывает о наших договоренностях или переносит их на другой раз, если не может встретиться. Я не тешу себя иллюзией, что он проделывает все это из интереса к книге – просто наши встречи входят в систему договоренностей и задач, которая структурирует его дни и удерживает страхи и депрессию на расстоянии. Так что я с тем же успехом мог бы быть интерьерным дизайнером, грумером или тем человеком, который еще недавно водил режиссера на ежедневные прогулки.
Ларс фон Триер сидит, уставившись в стол. Или, вернее – как я понимаю, проследив его взгляд, – в мой список вопросов, где ключевые слова выделены желтым маркером, чтобы я мог восстановить в памяти самое важное, бросив на него быстрый взгляд.
– Какой смысл выделять желтым, если ты выделяешь все написанное? – смеется он. – Тогда весь смысл этих подчеркиваний теряется, разве нет?
– Там же выделены не ЦЕЛЫЕ строчки, только некоторые слова.
– Ну да, но многие слова, а? Так что выделенными кажутся те, которые не подчеркнуты.
Мы смотрим в окно, на заросли камыша, который качается на ветру с той стороны реки, и виднеющийся вдалеке лес.
– В этих камышах зимой часто живут косули, – говорит он.
Именно этот пейзаж видит перед собой Ларс фон Триер в своих так называемых шаманских путешествиях, когда он лежит, вставив в уши наушники с барабанной дробью, и фантазирует. Это земля его детства, именно здесь он играл мальчиком.
Большую часть своей взрослой жизни Ларс фон Триер прожил в родительском доме. После смерти матери он его перестроил, в результате сделав практически таким, каким она хотела его видеть.
– По большому счету я просто делал то, что она хотела, – смеется он. – Это совершенно нездорово и ужасно странно, потому что во всем остальном я так критически по отношению к ней настроен. Мной как будто руководила какая-то встроенная кодовая система, и только когда все уже было готово, я понял, что этот вот эркер в спальне сделан точь-в-точь так, как мама всегда хотела.
Покинуть родительский дом ему удалось всего семь лет назад – и переехал он все равно на расстояние пары сотен метров. И более того, в тот самый дом, жить в котором когда-то мечтала его мама, старый дачный дом, который они с женой перестроили и отремонтировали.
– Моя мама называла его архитекторским домом. Она была просто помешана на архитекторах. Ну и пожалуйста, вот я сижу в том доме, который мама считала прекрасным, – смеется он. – Я живу в нескольких сотнях метров от дома, в котором вырос, и мечтаю, чтобы меня похоронили на Селлередском кладбище, хотя я снял фильм, в котором люди бегают и кричат: «Селлередские фашисты!»
Ларс фон Триер, таким образом, полон парадоксов. В своих фильмах он всячески подчеркивает нежелание идти по чьим-то стопам, но в своей человеческой карьере он вовсе не так требователен. Его мама была коммунисткой, и сам он всегда поддерживал на выборах самые левые из представленных партий. Порой кажется, как будто он одновременно и отстаивает все то, на чем его воспитывали, и открыто бунтует против этого, однако на самом деле со временем он потихоньку капитулировал к ценностям своих родителей: к атеизму, интеллигентности и рафинированности.
Общественности он известен как бесстрашный мятежник, в привычной же для себя обстановке оказывается хорошо воспитанным, почти бесконфликтным гражданином. С одной стороны, он человек с хаотичным внутренним миром, который периодически расклеивается в психическом отношении, с другой – человек порядка, который подстригает живую изгородь, ухаживает за межой и никому ничего не должен. В киномире он зачинатель догмы, которая ограничивает возможности режиссерского контроля, но в личной жизни зависим от обозримого и потому неустанного упорядочивания маленьких мирков, будь то теплица, рыбалка или один из многочисленных его проектов по обустройству и перестройке чего бы то ни было.
Гостиная являет собой, как и сам режиссер, смесь бунта со смирением. Над обеденным столом висит знаменитая лампа Поуля Хеннингсена из белого стекла – интеллигентнее некуда. Но линии проведены иначе, чем набросала бы его мать. Здесь светло и просторно. И единственное, что хоть как-то напоминает безделушку, – это почти метровая фигура античного китайского воина, которая стоит на полу перед окном и таращится на нас, повернувшись спиной к виду.
Так что борьба между матерью и сыном более ярко выражена в доме, в котором Триер вырос и где жил потом сначала с первой женой, а потом с нынешней. У дома теперь новая хозяйка, которая, правда, снова выставила его на продажу, но позволила нам зайти на экскурсию.
– О, это будет забавно, – весело говорит режиссер, который, как выяснится чуть позже, не вполне представляет себе, какую власть старый дом по прежнему имеет над его психикой. – Я прямо жду с нетерпением.
Мы выходим на залитое солнцем крыльцо, спускаемся по тропинке, обходим теплицу по выложенной плиткой дорожке и выходим на улицу. По левую руку тянется железнодорожное полотно, по правую, чуть пониже, сквозь пышный пейзаж вьется, как ленивая плоская змея под солнцем, речка Мелле. Мы поднимаемся по ступенькам у старой красной будки на станции Эрхольм, переходим дорогу, спускаемся с другой стороны насыпи – и вот он перед нами, слева, осталось сделать всего несколько шагов. Исландсвай, 24. Большой тяжелый белый дом с поперечными перекладинами на окнах и блестящей черной черепичной крышей, круто карабкающейся к небу и делающей дом похожим на дворец.
– Я, кстати, тоже мечтал сделать у себя такую черную черепичную крышу, – говорит Ларс фон Триер, когда мы срезаем путь через лужайку и входим в арку в белой стене. – Раньше крыша была красной, и стены в мамино время тоже. Если бы она увидела, как это выглядит сейчас, она бы сказала, что это занудно. Потому что сочетание черного и белого делает дом гораздо больше похожим на дворец, чем он на самом деле на него похож.
Мы останавливаемся у тяжелой покрытой черным лаком двери с округлым верхом, и каждый из нас ждет действий со стороны другого. Проходит пара секунд, но не похоже, чтобы кто-то из нас собрался постучать в дверь. Только тогда я понимаю, как двойственно он на самом деле относится к этому визиту.
– Я, если честно, очень нервничаю, – признается он. – Я еще утром это понял.
Бергмановское расстройство желудка
Первые пять минут мы беспокойно бродим по первому этажу, как две собаки, неустанно ищущие след. Он идет впереди, я за ним. В гостиную, обратно в кухню, на террасу и обратно в дом. Он озабоченно меряет шагами свои бывшие владения, делает четыре шага в одном направлении, потом три в другом, взгляд его мечется по сторонам. Останавливается, переводит дыхание, немного запоздало оформляет свои впечатления в слова, которые вырываются у него по капле, с перерывами, как вода из неисправного крана.
Наконец мы выходим на террасу, где останавливаемся на пару минут, рассматривая газон между высокими деревьями. Воздух холодный, но, оказавшись на солнце, мы быстро потеем. Режиссер снимает очки, вытирает глаза запястьем, чешет за ухом и оглядывается по сторонам, прежде чем снова наполнить легкие и нырнуть в очаг страха. В следующий раз он останавливается на кухне.
– Дом на меня действует почти удушающе, – говорит он, когда я его нагоняю. – И это очень странно, потому что я все время думаю о маме.
Мы поднимаемся по ступенькам и оказываемся в большой угловатой гостиной, обставленной современной мебелью из светло-коричневой кожи, с черной каминной пристройкой у стены, которую сделала еще его мама.
– Газобетон, – усмехается он. – И конечно, ее непременно нужно было сделать шестиугольной, из-за чего ее практически невозможно вписать в меблировку. Но как же, это же архитектор нарисовал. Паркет положил уже я, она бы это никогда не сделала. При ней тут был бетонный пол, выкрашенный в серый цвет. Вещи ведь не должны выдавать себя за что-то, чем они не являются.