Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 96 из 97

— Его все это совершенно не заботит, — пояснила она.

Я восхищался, засыпал тетю вопросами и помню, как, покидая ее квартиру, чтобы разыскать дядю Джорджа в клубе «Ирокез», думал о том, что, в сравнении с угнетающим мнением моих родителей и восторженным суждением тетушки, мое собственное представление о дяде Джордже было весьма запутанным, если не сказать больше.

В «Ирокезе» меня направили прямиком в гриль-бар, и, стоя в дверях, я тотчас заприметил в толпе одного человека, — без сомнения, это был он. Опишу, как он выглядел тогда: высокий, роскошная, черная с проседью шевелюра, бледная тонкая кожа, поразительно молодая для человека его образа жизни. Поникшие зеленые глаза и насмешливые губы довершали дядюшкин, так сказать, физический портрет. Пьян он был прилично — еще бы, просидеть в клубе с полудня и до обеда, — но при этом великолепно владел собой. Некоторое притупление сноровки проявлялось разве что в очень осторожной походке и в голосе, который неожиданно срывался, превращаясь в сиплый шепот. Он вещал, обращаясь к собранию мужчин, находившихся на разных стадиях подпития, которые завороженно следили за его картинными, магнетическими жестами. Впрочем, сразу же оговорюсь, что впечатление зависело не только от воздействия его яркой личности, но и от ряда великолепно отработанных трюков, игры его ума: жестикуляции, особых модуляций голоса, внезапности и колкости его острот.

Я пристально наблюдал за дядей, пока мальчишка-коридорный шепотом докладывал ему обо мне. Он медленно и с достоинством приблизился, степенно пожал мне руку и проследовал со мной за столик. С час мы беседовали о семейных делах, о здоровье, о смертях и рождениях. Я глаз от него не мог отвести. Кровавые прожилки вокруг его зеленых радужек напомнили мне причудливое сочетание разноцветных потеков в детской коробке с красками. Не прошло и десяти минут, как разговор ему явно наскучил, я смешался, начал что-то уныло мямлить, а он внезапно повел рукой, словно смахивая невидимую завесу, и принялся меня расспрашивать.

— А что твой чертов папаша по-прежнему стоит за меня горой против язычка твоей матушки?

Я уставился на него, но, как ни странно, без тени возмущения.

— Видишь ли, — продолжил дядя, — это единственное, что он сделал для меня за всю свою жизнь. Он ужасный ханжа. Можно сбеситься, живя с ним под одной крышей.

— Отец очень хорошо к вам относится, сэр, — произнес я довольно сухо.

— Перестань, — отмахнулся он с улыбкой. — Будь честен, как все в твоей семье, и не вздумай мне лгать. Я прекрасно знаю, что в твоем понимании я совершенно темная личность. Не так ли?

— Ну… У вас ведь… двадцать лет истории.

— Двадцать лет в аду… — сказал дядя Джордж. — Скорее, три года истории и пятнадцать лет ее послесловий.

— А как же ваши книги и все остальное?

— Только послесловие, и ничего кроме. Моя жизнь остановилась, когда мне был двадцать один год, октябрьской ночью, в шестнадцать минут одиннадцатого. Хочешь узнать как? Сперва я покажу тебе жертвенного тельца, а уж потом провожу наверх, и ты узришь алтарь.



— Я… вы… ну, если вам… — Упирался я недолго, поскольку сгорал от любопытства.

— О, не беспокойся. Я неоднократно излагал эту историю и в книгах, и в жизни, во время обильных возлияний. Последнюю чувствительность я утратил еще с дымом без огня. А сейчас ты говоришь с уже почти обуглившимся тельцом.

Итак, вот какую историю он мне поведал.

— Все началось на втором курсе — вернее, на рождественских каникулах на втором курсе. До этого она принадлежала к более юному кругу — компашке, как принято теперь говорить у вас, у молодежи. — Он помедлил и мысленно стиснул пальцы, пытаясь осязать ускользающие образы, точнее выразиться. — Ее танец, ее красота и, наверное, больше всего — ее поразительно беспринципная личность. Я никогда с такой не сталкивался. Заинтересовавшись каким-нибудь парнем, она никогда не выискивала сведений о нем, не расспрашивала других девушек, не прощупывала почву, не рассылала намеков, которые могли бы достичь его ушей. Она немедленно шла в атаку, используя весь арсенал своих умений и талантов. Метод у нее был один-единственный: она сразу и бесповоротно давала тебе понять, что она — особа женского пола. — Он вдруг посмотрел на меня и спросил: — Этого довольно? Или тебе нужно описание ее глаз и волос и что именно она сказала?

— Не нужно. Давайте дальше.

— Ну так вот. В колледж я вернулся убежденным идеалистом, я выстроил целую психологическую систему, в которой мои дни и ночи заполняли брюнетки с низкими грудными голосами и безграничной изобретательностью. Конечно, мы вели безумную переписку — слали глупейшие письма и глупейшие телеграммы, пробалтываясь всем знакомым о своей испепеляющей страсти и… ну, ты ведь и сам учился в колледже. Все это банально, я знаю. В том-то и странность. Я все время идеализировал ее, идеализировал до последнего. Я всегда знал, что она чуть ли не самая вздорная девчонка из всех, с кем я когда-либо был знаком. Она была самовлюбленной, тщеславной и несдержанной — да я и сам был таким и потому вдвойне осознавал ее недостатки. И все же мне никогда не хотелось ее изменить. Каждый ее порок был пронизан страстной энергией, которая била через край. Ее эгоизм заставлял ее играть жестче, ее несдержанность внушала мне благоговейный трепет, а тщеславие перемежалось такими лакомыми минутами раскаяния и самобичевания, что оно почти — почти умиляло. Это ли не глупость? Она имела на меня сильнейшее влияние. Она пробудила во мне желание что-то для нее совершить, как-то проявить свои чувства. Каждый мой успех в колледже превращался мною в своеобразный рыцарский трофей, добытый для нее.

Он кивком поманил официанта, и я изрядно занервничал. Хоть дядя и казался несколько протрезвевшим с тех пор, как я пришел, теперь он усиленно восполнял упущенное, и я понимал, что окажусь в щекотливом положении, если в результате он напьется в стельку.

— А потом, — дядя сделал несколько глотков, — мы встречались урывками, бранились, целовались и бранились снова. Мы были на равных, никто не брал верх. Она увлекалась мной так же неистово, как я восхищался ею. Мы оба были страшно ревнивы, но поводов для ревности у нас почти не было. У каждого из нас бывали эпизодические интрижки на стороне, но то была всего лишь передышка в разлуке. Я и не заметил, как мой идеализм потихоньку шел на убыль, или перерастал в любовь — в самую нежную ипостась любви. — Его лицо напряглось. — Это не сентиментальные сопли.

Я кивнул, и он продолжил:

— Ну, мы порвали в течение двух часов, и слабину дал я… На старшем курсе я поехал в Нью-Йорк — на танцы в ее школу. И там оказался парень из другого колледжа, к которому я сильно приревновал, и не без оснований. Мы перемолвились с ней об этом в двух словах, и получасом позже я вышел на улицу в пальто и шляпе, бросив на прощание, что, дескать, все кончено. Но было еще не все потеряно. Если бы я в ту ночь сразу вернулся к себе в колледж, или пошел бы и где-нибудь напился, или выкинул какой-нибудь безумный или возмутительный финт — мы бы не расстались, она написала бы мне уже на следующий день. Но вышло иначе. Я шел вдоль по Пятой авеню и упивался своим несчастьем. Она была, как никогда, прекрасна в тот вечер, и я любил ее так сильно, как никогда в жизни не любил. Я довел себя до крайней степени эмоционального возбуждения и потерял голову, а потом — ах, дурак я несчастный, которым я был, есть и всегда буду, — я вернулся! Вернулся! Мне ли было не знать — и ее, и себя. Ведь в здравом уме я мог в подробностях описать любому, даже себе, что мне следовало бы сделать, но мое воспаленное воображение велело мне вернуться, притащило меня назад. Одно полушарие мозга гнало меня в какой-нибудь бар — в Уильямсон или на Манхэттен. Но другое полушарие привело меня к школе. В шестнадцать минут одиннадцатого я переступил порог. И в тот же миг моя жизнь кончилась… Нетрудно представить, что было дальше. Мое возвращение ее разозлило, у нее не было времени одуматься, и, едва завидев, что я вернулся, она немедленно решила меня наказать. Я заглотил крючок вместе с наживкой и на время потерял самообладание, терпение, равновесие, утратил остатки индивидуальности и привлекательности. Я слонялся по залу как безумец, пытаясь заговорить с ней, и когда мне это удалось, то довершил черное дело. Я просил, я умолял, я почти рыдал. И с этой минуты я был ей больше не нужен. В два часа ночи я покинул школу, разбитый наголову… Что потом? Один сплошной кошмар. Письма, полные отчаяния, дикие, умоляющие письма. Долгие периоды молчаливого ожидания, полного несбыточных надежд, что ей не все равно. Слухи о том, что у нее романы с другими. Поначалу меня ранило то, что окружающие все еще связывали ее имя с моим, интересовались у меня новостями о ней, но потом, когда наконец стало известно, что она меня бросила, меня перестали спрашивать о ней, но сообщали мне новости о ней — бросали, как бросают собаке объедки со стола… Я больше не властвовал над собственным творением, ведь она была лишь тем, что я в ней прочитывал, тем, чем я сам ее наделял. Вот и все… — внезапно оборвал он и встал, покачиваясь, и голос его вознесся над пустыми столиками. — Я прочел историю под другим углом, после того как узнал о Клеопатре, Мессалине и госпоже Монтеспан.[123] — С этими словами он направился к дверям.

123

Франсуаза Атенаис де Рошешуа́р де Мортема́р (1640–1707), известная как маркиза де Монтеспан — официальная фаворитка короля Франции Людовика XIV в период с 1667 по 1683 г., мать его семерых детей.