Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 88 из 97



Х е л е н. Ради бога, только не плачь!

Д ж о н. О, да наплевать мне на то, что я делаю!

Х е л е н (ее глаза опущены, она сосредоточилась на носке туфельки, которая обводит узоры на ковре). Ты еще совсем молод. Тебя послушать, так это я виновата, как будто я нарочно сделала все, чтобы ты мне разонравился.

Д ж о н. Молод! О, я понимаю, что сброшен, как битая карта.

Х е л е н. Ну, ты найдешь другую.

Д ж о н. Мне не нужна другая.

Х е л е н (презрительно). Ты ведешь себя как последний дурак.

Повисает молчание. Она лениво постукивает пяткой по ножке кресла.

Д ж о н (с расстановкой). А все этот чертов Чарли Уордсворт.

Х е л е н (быстро вскидывает глаза). Если ты хочешь продолжать в том же духе, то тебе лучше уйти. Уходи сейчас же.

Она встает. Джон смотрит на нее и через минуту признает свое поражение.

Д ж о н. Хелен, не надо так. Останемся друзьями. Господи! Разве я мог представить, что мне придется умолять хотя бы об этом.

Она вскакивает и берет его за руку, изображая полное надежд жизнелюбие, от которого его передергивает. Стряхнув ее руку, он исчезает за окном. Она наклоняется, высматривая его внизу.

Х е л е н. Осторожно, крюк. О, Джон, я же тебя предупреждала, не порви одежду.

Д ж о н (уже снизу). Да, я порвал одежду, мне сегодня везет, как никогда. А какой эффектный уход.

Х е л е н. Ты придешь на бал?

Д ж o н. Нет, разумеется, не приду. Или ты полагаешь, что мне стоит прийти, чтобы полюбоваться, как вы там с Чарли…



Х е л е н (нежно). Спокойной ночи.

Она закрывает окно. За стеной часы бьют девять раз. Сквозь закрытые двери слышен чей-то приглушенный разговор на лестнице. Она включает свет и, подойдя к зеркалу, долго и пристально разглядывает свое отражение. Быстро скользит пуховкой по лицу. Закалывает выбившийся локон и поправляет колье.

M и с с и с Х э л и к о н (издалека). Хелен!

Х е л е н. Иду, мама.

Она открывает верхний ящик комода, вытаскивает серебряный портсигар и миниатюрную серебряную фляжку и кладет их в боковой ящик письменного стола. Потом выключает все лампы и открывает дверь. С нижнего этажа доносится нервная какофония — музыканты настраивают скрипки. Хелен возвращается и останавливается у окна. Внезапно снизу прорывается музыка — оркестр свингует вступление к «Бедной Баттерфляй». Скрипки, и чуть слышные ударные, и смущенные аккорды фортепиано, и крепкий аромат пудры и новых шелков, и разноголосый смех выплескиваются в комнату единой волной. Покачиваясь в ритме музыки, она движется к зеркалу, целует свое неясное отражение и бежит к дверям.

Тишина. На фоне освещенной двери видны силуэты — какие-то пары проходят по коридору. Слышно, как внизу кто-то засмеялся, кто-то смеется в ответ, смех множится. Внезапно из-за комода появляется расплывчатая тень, тень приобретает очертания и оформляется в человеческую фигуру, которая выпрямляется, на цыпочках подходит к двери и закрывает ее. Она возвращается в комнату, свет загорается снова. Сесилия оглядывается по сторонам, и в глазах ее вспыхивает решимость. Она идет к ящику стола и вынимает оттуда миниатюрную фляжку и портсигар. Прикуривает, затягивается и, закашлявшись, направляется к трюмо.

C e c и л и я (воображая себя в будущем). Да уж! Надо сказать, что эти первые выходы в свет в наши дни — просто фарс, честное слово. Мы так успеваем нагуляться до семнадцати лет, что совершенно разочарованы. (Пожимает руку воображаемому светскому льву средних лет.) Да, кажется, сестра мне о вас рассказывала. Не хотите ли закурить? Отличные сигареты. «Корона» называются. Вы не курите? Какая жалость.

Сесилия идет к письменному столу и вытаскивает фляжку. Снизу раздаются аплодисменты, музыканты в который раз бисируют. Она поднимает фляжку, откручивает пробку, нюхает и пробует языком, а потом отпивает порцию, которой хватило бы на два коктейля. Кладет фляжку на место, морщится и, как только снова начинает звучать музыка, в медленном фокстроте кружит по комнате, с самым серьезным видом помахивая сигаретой и любуясь собой в большом зеркале.

Занавес

Шпиль и Горгулья[111]

I

Опустился вечерний туман. Накатываясь откуда-то из-за луны, клубы его цеплялись за башни и шпили, а затем стекали и устраивались под ними, и потому казалось, что дремлющие пики замерли, пронзив небеса в горделивом стремлении к звездам. Людские фигурки, которые днем копошились повсюду, словно муравьи, теперь сновали, точно призраки в ночи. И даже здания казались еще более таинственными, когда их неясные очертания внезапно проступали из мрака, испещренные сотней тускло светящихся желтых квадратов. Неведомо откуда донесся колокол, отбивая очередную четверть часа, и один из светящихся квадратов аудитории в восточном кампусе на миг заслонила чья-то тень. Тень помедлила, а затем приняла облик мальчика, который потянулся устало и бросился на землю, распластавшись на влажной траве у подножия солнечных часов. Прохладная влага омыла его глаза и помогла отогнать прочь утомительное видение, которое он только что покинул. Теперь, когда закончились две тяжелейшие экзаменационные недели, картина эта оставила в памяти неизгладимый след — классная комната, самый воздух которой дрожит от нервного напряжения, гробовое молчание двадцати молодых людей, отчаянно пытающихся остановить время, обшаривающих все закоулки сознания в поисках слов и цифр, казалось утраченных навеки. Лежащий на траве открыл глаза и оглянулся на три расплывчатых пятна — окна экзаменационной комнаты. В ушах зазвучало снова: «До конца экзамена осталось пятнадцать минут». А дальше в тишине раздавались только недоверчивое щелканье карманных часов и скрипение грифелей в неистовой карандашной гонке. Одно за другим пустели места за столами, а горка тетрадей на столе у плюгавого преподавателя с усталым лицом все росла. А потом юноша покинул аудиторию под скрипящий аккомпанемент последнего грифельного трио.

Все его будущее зависело от этого экзамена. Если бы он его сдал, то будущей осенью перешел бы на второй курс, а провал означал, что его студенческие дни сочтены этими последними роскошествами июня. В круговерти первого семестра он срезался на пятидесяти устных ответах, и ему пришлось записаться на дополнительные занятия по предмету, вынесенному теперь на экзамен. Зимние музы, далекие от академизма и заточенные на Сорок четвертой улице и Бродвее, украли часы у томительно-тягучих февраля и марта. Потом время незаметно проползло сквозь ленивые апрельские предвечерия и казалось вовсе неуловимым в долгих весенних сумерках. Словом, июнь застал его врасплох. Вечера напролет пение старшекурсников разносилось над кампусом и влетало в его окно, мгновенно наполняя душу ощущением непостижимой поэзии, а он истязал свою распущенную и избалованную натуру, корпя над мстительными книгами. Сквозь легкомысленную скорлупу, покрывающую сознание студента-недоучки, пробилась глубокая и почти благоговейная любовь к этим серым стенам и готическим островерхим крышам, к воплощенной в них древней эпохе.

В окне открывался вид на взлетающую башню, из нее прорастал устремленный вверх шпиль, острие которого едва виднелось в утренних небесах. Поразительно, насколько все прочие обитатели кампуса, кроме тех, что являлись своего рода хранителями апостольской благодати, были преходящи и малозначительны в сравнении с этим шпилем.

111

Рассказ опубликован в журнале «The Nassau Literary Magazine» в феврале 1917 г.