Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 82

Нет, это не было повторением прописных истин потому, что говорил об этом человек, у которого за плечами большая жизнь, говорил к месту и ко времени. В словах Вишневского был сплав идеи, мысли, в них была сама правда. Именно об этом в первую очередь было разумно напомнить в дни смертельной опасности.

— Фашизм хочет плюнуть тебе в лицо и в твою душу… лишить права на любовь, вас хотят загнать в шахты и на химические заводы Германии — туда, где уже страдают поляки и бельгийцы. Вы разве пойдете туда? — спрашивал он, обратив взгляд к юношам, сидевшим перед ним. И тут же отвечал: — Лучше умереть на месте за Родину, чем склонить хоть на минуту, хоть на миг свою голову перед этой гитлеровской сволочью.

Он говорил о фашистах с ненавистью и презрением, хорошо зная, что вечером его речь будет передаваться в эфир, и те, кто рассматривают наш город в бинокли, готовясь отпраздновать свою победу в гостинице «Астория», услышат его гневные слова…

— Товарищи, речь сейчас идет не только о Ленинграде, речь идет о самом существовании нашей страны. Речь идет о самом основном. Быть или не быть — вот в чем дело.

Его жесткий взгляд был устремлен в зал, словно он обращался к кому-то из сидящих там.

— И оставь, товарищ, если у тебя есть хоть на минуту, оставь личные мелкие соображения: «Как бы мне увильнуть, куда бы мне спрятаться, как бы мне уцелеть, как бы мне остаться в стороне». Не об этом идет речь, и нельзя думать сейчас о личном, и не убережешься ты, если у тебя есть шкурные и трусливые мысли. Народ тебя найдет и не простит тебе. Спросит: «Где ты был, прятался? Отвечай!» И враг тебе не даст пощады, он тоже постарается тебя найти. Путь единственный, прямой — идти всем, идти, не щадя себя, зная, что дело идет о самом великом — о существовании нашего народа.

На эти слова зал ответил аплодисментами.

Помню самые трагические дни. В Ленинграде уже не было света, не работали телефоны, прекратилась доставка газет и даже умолкло радио. Люди поневоле чувствовали себя отрезанными от мира, и каждая встреча с человеком, который побывал на фронте и мог что-то рассказать, каждое живое слово было неоценимо.

Всеволод Витальевич вернулся с фронта у Невских порогов, где сражались моряки. И случилось так, что в тот же вечер ему пришлось выступить в военно-морском госпитале на улице Льва Толстого.

Длинный темный коридор заполнили раненые, люди ежились, кутались в байковые халаты. Все способные двигаться потянулись к маленькому светильнику на столе; при таком свете не видно было всей массы людей, их можно было лишь чувствовать по шороху и приглушенным разговорам.

В коридоре адский холод и решили долго раненых не задерживать. Вишневский сказал, что его выступление займет не больше десяти минут. Он поднялся на стул, вид у него был усталый и болезненный, но стоило ему начать говорить, как речь захватила его самого и всех слушателей. Он рассказывал о фронтовых наблюдениях, приводил множество деталей, которые мог запечатлеть в своей памяти только истинный художник. Говорил он горячо, темпераментно, эмоционально, и все стояли, не шелохнувшись.

Я смотрел на бледных, исхудалых людей; их лица были взволнованными и одухотворенными. Конечно, это выступление длилось не десять, добрых сорок минут, потом Вишневский еще отвечал на вопросы.

После его выступления на другой и третий день к начальнику и комиссару госпиталя началось форменное паломничество раненых. Они просили, а некоторые категорически требовали немедленно отпустить их, послать на фронт — именно к Невским порогам, где идет жестокая битва.

Комиссар госпиталя Василий Иванович Гостев не без основания говорил, что, если Вишневский еще раз выступит, в госпитале не останется ни одного раненого.

ДОМ НА ФОНТАНКЕ

…Два месяца мы не были в Ленинграде. Совсем неузнаваемым стал наш родной город.

Мы привыкли к его улицам, площадям, к каждому дому на Невском, к коням на Аничковом мосту, к Екатерининскому садику с массивным памятником посредине.

Все это представлялось нам неизменным. И потому глазам не веришь, видя Аничков мост без коней Клодта, а на месте памятника Екатерины — неуклюжую громаду из мешков с песком, обшитую досками. Рядом с клумбами, на которых краснели георгины, появились укрытия — «щели», куда прячутся люди, услышав протяжное завывание сирены. В сумерках, похожие на каких-то чудовищ плывут ввысь отливающие серебристой чешуей аэростаты заграждения. Всю ночь они маячат в вышине — часовые ленинградского неба.

Разве можно было подумать о том, что у Пяти углов в стене булочной когда-нибудь появятся амбразуры огневых пулеметных точек, а на окраинах города посреди улиц протянутся гранитные надолбы и баррикады, построенные из толстых бревен в несколько рядов?!

Только в ночном кошмаре могло привидеться, что фашистские армии подойдут к самому городу и мы будем в трамвае ездить на фронт.

Гитлер бросил на Ленинград почти полумиллионную армию. Наступление поддерживал немецкий воздушный флот, насчитывавший более тысячи самолетов.

Стало правилом, что каждый вечер, без пяти восемь, воют сирены. За несколько минут до этого пустеют улицы, все спешат домой, чтобы во время воздушных налетов быть со своими близкими.

Подвал нашего дома на Фонтанке, 64 превращен в бомбоубежище. Несколько сот людей теснятся под низкими сводами. Многие, особенно пожилые, приходят сюда с постелями и проводят здесь всю ночь.



Прислушиваюсь к разговорам соседей. Девушка в белом берете с портфелем в руках рассказывает:

— Сегодня днем они прилетели без тревоги. Наши «ястребки» были тут как тут, вступили в бой и один фашистский самолет сбили. Я сама видела. Он здорово дымил. А вообще-то осточертели эти тревоги. У нас в университете одна лекция пять часов продолжалась. Три раза вместе с профессором бегали в убежище.

Заметив меня, девушка подходит и спрашивает:

— Мне сказали, что вы были в Таллине. — На глазах у нее слезы. — Там воевал мой дядя и не вернулся. Говорят, утонул. Он совсем не умел плавать.

И она расспрашивает меня о переходе кораблей, глаза ее сделались большими, лицо кажется испуганным…

Вокруг нас собираются люди и принимают горячее участие в разговоре. Слышатся короткие реплики:

— Да, тяжело нашим пришлось. Молодцы, что так долго держались и помогли Ленинграду.

— Проклятые фашисты! Их бы всех связать и в море вниз головой!

Я смотрю на возбужденные лица людей, готовых без конца слушать рассказы о борьбе балтийских моряков, и понимаю, что Таллин близок не только нашему сердцу. Даже для людей, ни разу там не побывавших, он стал символом мужества.

Мы выходим к воротам. Бьют зенитки. В небо летят красные ракеты.

— Ох, бандюги-предатели! — со злостью говорит девушка.

Действительно, неподалеку от нас, в районе Апраксина двора, поминутно взлетают в воздух красные ракеты. Не иначе как фашистский лазутчик забрался на чердак и сигнализирует самолетам.

— Товарищи, пойдем туда, изловим его.

— Пойдем, пойдем.

Несколько человек уходят, но вскоре возвращаются обратно:

— Там сплошная темнота. Ничего не разберешь. Лафа для подлецов.

Стоим у ворот. Небо расцвечено трассирующими пулями, вспышками зениток, острыми лучами прожекторов.

Темная ночь озарена серебристым светом осветительных ракет, которые немцы сбрасывают на парашютах. Эти «фонари» долго и неподвижно висят в воздухе, помогая ориентироваться вражеским летчикам.

Вот повисла ракета и над нашим районом. Стало светло как днем. Ясно видны силуэты домов, блестит узкая полоса Фонтанки.

Тысячи зажигалок падают на крыши, во двор, в соседний садик Холодильного института.

Мужчины, женщины и дети — бойцы команды ПВО бросаются с песком, ведрами воды и быстро справляются с огненной опасностью. Только одна зажигалка застряла в неудобном месте — на железном подоконнике дома и рассыпает искры; ребятишки заметили ее из окна и сбросили на тротуар.