Страница 164 из 167
После ухода Гертруды и маленькой Привы дворец пустел еще больше.
Макс Ашкенази вернул из-за границы сына. Он посылал ему в Париж деньги, засыпал его письмами, прося приехать в Лодзь. После долгих уговоров сын приехал. Однако Макс Ашкенази его не узнал. Перед ним стоял мужчина, зрелый, крупный. В нем ничего не осталось от того, прежнего мальчишки. В нем не было ничего и от его отца. Голос его был грубым и чужим. Особенно Игнац огрубел в армии, где служил во время войны. Макс Ашкенази стал на цыпочки, чтобы достать губами щеку сына, и горячо поцеловал его. Сын, в свою очередь, едва коснулся губами худой щеки отца и держался с ним так отстраненно, словно не имел с этим маленьким сутулым человеком ничего общего. Даже домашний, немецкий, язык он помнил с трудом и говорил на французском, которого его отец совершенно не понимал. Солдат сквозил в каждом движении Игнаца. Шрам от ножа пересекал половину его лица, придавая ему чужой, иноверческий вид.
— Это я на фронте получил, — сказал Игнац со смехом, словно вспоминая забавнейший случай. — Рубанули от души, что и говорить.
Между этим незнакомым солдатом и собой Макс Ашкенази не ощущал ни капли родства. Еще большее отчуждение он почувствовал, когда сын познакомил его со своей француженкой, смуглокожей, костлявой женщиной с огромными черными глазами, в которой при всей ее черноте не было ничего еврейского. С длинными цветными серьгами в ушах, с уймой браслетов на тощих смуглых руках, в яркой, кричащей и короткой одежде, из-под которой выглядывали стройные, точеные ножки, она походила на одну из венгерских танцовщиц кабаре, известных Максу Ашкенази по тем временам, когда ему приходилось обмывать сделки с русскими купцами. Ни на каком языке, кроме французского, она не понимала ни слова. Максу Ашкенази сразу же стало ясно, что эта француженка, конечно, иноверка и даже хуже: цыганка или уроженка какой-нибудь французской колонии. Он сильно покраснел. Ему показалось, что вся его кровь прилила к его бледному лицу, когда эта худющая и знойная бабенка поцеловала его в щеку и радостно засмеялась ему прямо в глаза:
— Мон пер, мон пер!
Сразу же после этого она схватила на руки маленькую лохматую собачку и начала целовать ее в нос и в глаза, осыпая свою четвероногую любимицу горячими, шумными и непонятными нежностями.
Макс Ашкенази не стал расспрашивать сына, но он был уверен, что это иноверка. Он видел это и по ее поведению, и по собачке, которую она не выпускала из рук. К тому же в ней не было ни капли стыда. В его, Макса Ашкенази, присутствии она вдруг бросилась на шею мужу и покрыла его поцелуями, она ласкалась к нему и вела себя совсем не так, как ведут себя в приличном доме. Макс Ашкенази к такому не привык. Он покраснел и не знал, куда ему деваться.
Через несколько дней после приезда сына Макс Ашкенази решил поговорить с Игнацем о практических вещах. Он хотел втянуть своего единственного сына в дела фабрики, обучить его коммерции, чтобы было кому оставить состояние, чтобы дом Ашкенази не пресекся после смерти его, Макса. Но сын воротил от фабрики нос. Он не терпел стука и шума, рабочих, суету и суматоху. В его голове никак не укладывались коммерческие премудрости, в которые посвящал его отец. При первой же возможности он убегал назад во дворец развлекаться глупостями. Целыми днями он занимался спортом, фехтовал, плавал в бассейне, играл с собачкой или забавлялся с женой. Она, эта смуглокожая француженка, визжала так, что весь дворец ходил ходуном. Макс Ашкенази не понимал ни слова из потока речей на чужом языке, но понимал, что разошлась она не на шутку. Сам Игнац молчал, но когда визг жены достигал заоблачных высот или она начинала лезть ему ногтями в лицо, он давал ей такие пощечины, что звон от них стоял по всем комнатам. У Макса Ашкенази кровь застывала в жилах. Ему было стыдно перед собой, перед своей женой, перед прислугой. Чего-чего, а рукоприкладства Макс Ашкенази не уважал, тем более по отношению к женщине. Он знал, что такое в ходу у рабочих, у иноверцев, но не у приличных же людей, не в еврейском же доме, тем более в его собственном. Но смуглокожая француженка не относилась к побоям Игнаца как к чему-то из ряда вон выходящему. Выплакавшись хорошенько, она тут же пудрилась, подкрашивала глаза, губы и на виду у всех бросалась Игнацу на шею, принимаясь целовать его с тем же пылом, с каким прежде, в гневе, царапала ему лицо. Она смеялась громко, взахлеб, покрывая страстными поцелуями мужские волосатые руки Игнаца. Тут же она хватала свою собачку и начинала целовать ее. За обедом она с невообразимым аппетитом уплетала блюдо за блюдом и пила вино как пьяница. Нередко Игнац брал отцовский автомобиль и носился по дорогам, пугая своей безумной ездой деревенских жителей, домашний скот и птицу. Полиция едва успевала составлять на него протоколы. Часто случалось так, что отцу требовалась машина, но ее не было на месте.
— Молодой господин забрал ее, — обиженно говорил шофер.
Однако главной проблемой были деньги. Игнацу, сыну Макса Ашкенази, их всегда не хватало. Он водился в городе с разными подозрительными типами, играл в карты, ходил в кабаре, пускался в авантюры с сидящими в кафешантанах офицерами, пьянствовал. Ночь за ночью его приводили из ресторанов без чувств. Вдобавок ко всему он грубо оскорблял прислугу.
Раз за разом Макс Ашкенази получал дурные приветы от своего сына.
— Он, этот младший Ашкенази, гуляет вовсю, господин президент, — сообщали ему люди.
Сколько бы денег ни давал ему отец, Игнацу все было мало; если же Макс Ашкенази начинал поучать сына, говорить с ним о серьезных делах, тот ничего не хотел слушать и принимался паковать вещи, чтобы вернуться в Париж.
— Что ты будешь там делать? — спрашивал его отец.
— Вступлю в Иностранный легион и уеду в Африку, — мрачно отвечал Игнац, с ненавистью глядя в глаза отцу. — Все равно мне здесь уже надоело…
Отец не отпускал его. Снова и снова он давал сыну деньги, прощал ему все его вероотступнические штучки, лишь бы удержать его, приучить к новой жизни. Игнацу не нравилось в Лодзи. Он ненавидел этот город, здешнюю еду, здешних людей, здешний язык. Он все время рвался в Париж. Еще больше дулась на Лодзь его смуглокожая бабенка. Временами Игнац добрел, разговаривал с отцом, не отходил от матери, а однажды даже силой привел ее к отцу во дворец. Макс Ашкенази растерялся, Диночка краснела, как маленькая девочка.
— Как дела? — растерянно спросил Макс Ашкенази свою первую жену.
— А какие у меня могут быть дела? — вопросом на вопрос ответила пунцовая Диночка.
Игнац подтолкнул их друг к другу и удерживал рядом, не давая разойтись.
— Ну, поцелуйтесь! Хватит обижаться! — воскликнул он, цветя от удовольствия.
Костлявая француженка громко зааплодировала:
— Браво, браво!
Родители просияли, им хотелось верить, что их сын становится другим, что он приживется здесь, начнет вести себя по-человечески и наконец порадует их после всех их прошлых огорчений. Они даже попытались было расспросить Игнаца о его француженке, чтобы раз и навсегда уяснить себе, кто она такая, какого роду-племени и кем приходится их сыну — не дай Бог, женой или просто любовницей, с которой можно так же легко разойтись, как и сойтись. Они хотели, чтобы он принес им радость, хотели дожить до его свадьбы с приличной еврейской девушкой. Однако дичал он так же быстро, как и добрел; тогда он целыми днями не показывался дома, ни во дворце у отца, ни на квартире у матери. Он на несколько дней уезжал в Варшаву, никого не предупредив об этом и не давая о себе знать. Родители места себе не находили. Возвращался он обычно злой, раздраженный, и в голос кричал, что не может тут сидеть, что все ему тут поперек горла.
Однажды он не вернулся из такой поездки, исчез вместе со своей француженкой, собачкой и вещами. Через неделю от него пришла короткая телеграмма, в которой сообщалось, что он снова в Париже и просит отца прислать ему денег на адрес отеля, где он живет.
Макс Ашкенази почувствовал себя оскорбленным и больным.