Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 63

2. Английская модель. Английская модель предстает как своего рода золотая середина между французской и итальянско-немецкой моделями. В ней, безусловно, как и во французской, обнаруживается значительное влияние налоговой политики меркантилистов. Но бóльшую часть этой налоговой политики составляет таможенная политика. Английская королевская казна пополняется за счет налогов на шерсть (главный товар во внешних обменах). В тот же период главным ресурсом французского налогового фонда является земля, продукт внутренней торговли. Эта разница показательна и объясняет весьма специфические отношения, установившиеся между национальным государством и рынком в Англии. Как минимум до XVIII века налоги на внутреннюю торговлю там довольно низкие, а дорожные пошлины почти полностью отсутствуют (сети дорожных коммуникаций там тогда действительно были гораздо менее развиты, чем во Франции).

Независимо от этих собственно экономических факторов, английское государство было менее вездесущим и всемогущим, чем французское в ту же эпоху. Гражданское общество развивалось там более свободно и интенсивно. Жизнеспособность экономики и особенно быстрое проявление последствий промышленной революции в Англии можно объяснить этим исторически уникальным отношением между национальным государством и рынком. Этим же можно объяснить и то, что здесь гораздо менее сильны разного рода побочные негативные эффекты, которые в других странах вызываются специфическим типом артикуляции между экономическим и политическим пространствами.

Итак, нельзя рассматривать отношения между национальным государством и рынком в общем виде, не принимая во внимание разнообразие и комплексность этих различающихся исторических моделей. Глобальное объяснение этого феномена можно предложить, лишь если мы продемонстрируем, что государство и рынок отсылают к одному и тому же типу реальности. Это немыслимо в рамках чисто институционального определения этих двух понятий. Действительно, на институциональном уровне государство и рынок взаимно исключают друг друга и отсылают к двум диаметрально противоположным способам регулирования экономики и функционирования общества. Наша гипотеза состоит в том, что государство и рынок, как в момент зарождения, так и в динамике развития, можно рассматривать единообразно при условии, что мы понимаем их пространственно. То, как мы исторически представили их «размещения» (в математическом смысле слова), уже вписывалось в пространственные концепты. Теперь нам предстоит рационализировать этот подход.

Государство и рынок – не «вещи», это отношения общества к самому себе, вписанные в специфический способ организации социальных пространств. Поясним это определение. Возьмем государство. Оно является институтом, дифференцированной и централизованной организацией власти над обществом, лишь в той мере, в какой оно производит определенную территорию, то есть особую форму унификации экономических, политических, военных и культурных пространств. Национальное государство представляет собой определенный тип построения и артикуляции глобального пространства. Точно так же рынок – это прежде всего способ представления и структурирования социального пространства; и лишь во вторую очередь он является децентрализованным механизмом регулирования экономической деятельности через систему цен. С этой точки зрения национальное государство и рынок отсылают к одной и той же форме пространственной социализации индивидов. Они мыслимы лишь в рамках атомизированного общества, в котором индивид предстает автономным. Таким образом, национальное государство и рынок, одновременно в социологическом и в экономическом понимании этих терминов, не могут существовать в пространствах, где общество разворачивается как некое глобальное социальное бытие. Торговля, обмен и формы политической организации неизбежно принимают там иные формы. Поэтому национальное государство и рыночная экономика имеют смысл лишь в рамках общества рынка. Первично именно рыночное общество, оно и делает возможным новое отношение к пространству политической власти и к разным видам социального действия.

В этой перспективе, как мне кажется, и возможно понять в едином ключе различные исторические модели, которые мы упомянули. Особые конфигурации, которые они образуют, складываются из двух факторов:

1. Географическое местоположение в контексте распада империи. Национальные государства (Франция, Испания, Англия) сформировались на периферии бывшей империи. С XIV века различные формы политического контроля над пространством в Европе можно также анализировать в едином контексте, основываясь на анализе процесса распада политической формы империи[158]. К примеру, такие историки, как Рене Фальц, считают, что именно в силу своего имперского прошлого – и в еще большей степени, безусловно, его интерпретаций – Германия не смогла трансформироваться в национальное государство, как это произошло с другими королевствами Запада с XIII века. В действительности империя всегда подразумевает многообразие кодов и законов и большое юридическое разнообразие; она представляет собой довольно слабую структуру политического и культурного освоения пространства (особенно в том случае, если она смешивается с христианством, как это было на Западе). Ее распад производит внутри ее прежних границ раздробленное пространство, внутри которого рассеянные силовые отношения приводят к сохранению своего рода statu quo. Иное положение дел установилось на ее периферии, где смогли сложиться более сильные полюсы власти. На их основе и формируются национальные государства.

2. Эта разнообразные способы реорганизации европейского политического пространства порождают также различия в масштабе между политическими и экономическими пространствами. Значительный размер территории национального государства превращает его в своего рода замкнутую единицу, заключающую в себя меньшие по размеру экономические пространства; экономическое пространство городов-государств или маленьких королевств Италии и Германии, напротив, значительно превосходит их политическую территорию.

Именно это соотношение масштабов пространств позволяет объяснить европейскую специфику динамики отношений между экономикой и политикой, но опять-таки учитывая глубинное воздействие рыночного общества.

Такой географический подход к вопросу появления рыночной экономики и национального государства не только помогает разработать глобальное объяснение их развития. Он позволяет рассматривать в тех же терминах и их происхождение, то есть исторические условия, которые сделали их возможными.





Действительно, историческое изменение нельзя понимать как необходимость[159]. Однако как только историк перестает мыслить географически, он поневоле замыкается в этой перспективе. Историческое движение оказывается возможным – благодаря катаклизмам или медленному поступательному развитию, – если пространство рассматривается со всеми его впадинами и разломами, сгустками и пустотами, зазорами и перепадами уровня. Эти наложения и пересечения как раз и следует изучать; следует рассуждать в терминах однородности/неоднородности, в терминах плотности. Понятие «исторической возможности» можно использовать лишь в рамках такого пространственного представления социальных отношений и институтов. В отношении этого тезиса можно лишь подписаться под замечаниями Лакоста насчет слабости географического анализа у Маркса, каковая может служить объяснением его исторического детерминизма[160]. И действительно, завершенному миру остается лишь воспроизводиться, повторять само себя. Чтобы прийти к представлению о разрешении и преодолении исторических противоречий, нужно было одновременно положить конец истории и обездвижить пространство, исходя в рассуждениях из образа недифференцированного пространства и времени. Тогда как, напротив, именно благодаря впадинам и разломам и существует возможность исторического изменения. Географическая концепция истории представляет зарождение как возможность, потенцию. Историзирующая теория, напротив, обречена на то, чтобы выявлять неизбежные ростки будущего в прошлом. В этом плане весьма показателен тот подход, который, как правило, применяют к изучению истории капитализма. Бóльшая часть исследований сводится к локализации этих «ростков» (торговля, города и т.п.), а затем демонстрируется процесс их вызревания. В результате вопрос о происхождении остается в тени или, что по сути то же самое, рассматривается как чисто внешний (ростки в этой ситуации рассматриваются как привнесенные извне и производят «разлагающий» эффект в лоне структуры, считающейся однородной; см., к примеру, теорию Пиренна о возрождении торговли и развитии городов в Средние века). Ростки при этом не должны пониматься в качестве таковых, они по природе своей есть нечто невыразимое, как если бы они были своего рода виртуальностью, вписанной в историю с самого начала времен и лишь ждавшей своего часа. Именно эту роль объявления о начале истории, понимаемом как повторное начало, играет неявное представление о «сумерках обменов», из которых, как предполагается, Запад постепенно вышел в период «пробуждения» торговли в XI–XII веках. В пределе, по мере того как происходит прогресс в исторических исследованиях, и этот слишком простой образ разрушается, историк-историцист может дойти до того, что отнесет происхождение капитализма к началу всего известного мира – то есть уже ничего не сможет объяснить. Географический же анализ представляется гораздо более плодотворным. Но теперь, после этого методологического отступления, нам следует вернуться к национальному государству и рынку, чтобы показать, каким образом развитие самой экономической теории в XVI–XVIII веках воплощает – и выявляет – динамику отношений между этими двумя реальностями.

158

По этому пункту см. глубокий анализ Роккана: Rokkan. Dimensions of state formation and Nation-building // Tilly (ed.). The formation of National States in western Europe.

159

По этому вопросу см. глубокую статью Франсуа Фюре: Furet F. Le catéchisme de la Révolution française // A

160

Lacoste. La Géographie ça sert, d'abord, à faire la guerre. Плодотворность мысли Грамши, на наш взгляд, во многом связана с тем фактом, что она охватывает проблемы пространства в качестве ключевого момента.