Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 98 из 132

Почему бы извлечения из этих статей, а равно и из других полицейских правил о предметах, касающихся до улицы, не напечатать на большом листе крупными буквами (необходимое условие) и не приклеить в разных частях города, у будок, на перекрестках? Не прочтет один, прочтет другой — остальным перескажет. А не то, подумайте, господа, в самом деле, на что же это похоже, что в столичном граде Москве, на улице того и смотри, что набежит порожняк, что оглобля или дышло хватит в спину, по тротуарам ногу сломишь, да и на бульварах тоже?

Неужели это выражение насущной необходимости будет гласом вопиющего в пустыне? Посмотрим.

Московский обыватель

О вражде к просвещению, замечаемой в новейшей литературе

…Нежное растение наука!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Чуть солнце опалит, иль чуть мороз прохватит недолго

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

К земле наклонится она. Зато

Как… корни глубоко в земле раскинет…



Пружины государственные ею,

Невидимые, видимые связи

Скрепятся, отвердеют, и ничем

Никто того уж царства не своротит.

Обязанность священна там, и дорог

Покой общественный, и смерть за славу.

Некогда находились в русской литературе люди, которые осмеливались утверждать, что русские должны иметь свою собственную литературу, по-своему писать и по-своему думать; литературная чернь смеялась над этими умниками и со всеусердием продолжала переводить Коцебу и Дюкре-Дюмениля. — Наконец, в Европе люди с талантом обратились к отечественным предметам; национальность была разработана во всех литературах; явились народные исторические драмы и повести. Посредственность потянулась вслед за талантом и довела исторический род до нелепости; в настоящую минуту не осталось почти ни одного порядочного великого человека и ни одной части его платья, которые бы не были оклеветаны каким-либо драматиком или романистом. Тогда догадались и наши так называемые сочинители: попробовали — трудно; наконец взялись за ум; раскрыли «Историю» Карамзина, вырезали из нее несколько страниц, склеили вместе — и к неописанной радости сделали разом три открытия: 1-е, что такое произведение читатели с небольшим усилием могут принять за роман или за трагедию, 2-е, что с русского переводить гораздо удобнее, нежели с иностранного, и 3-е, что, следственно, сочинять совсем не так трудно, как прежде полагали. В самом деле, смотришь — русские имена, а та же французская мелодрама. И многие, многие пустились в драмы и особенно в романы; а критика — этот позор русской литературы — установила для сих произведений особые правила. За недостатком исторических свидетельств решили, что настоящие русские нравы сохранились между нынешними извозчиками, и вследствие того осудили какого-либо потомка Ярославичей читать изображение характера своего знаменитого предка, в точности списанное с его кучера; вследствие тех же правил, кто употреблял русские имена, того критика называла национальным трагиком, кто бессовестнее выписывал из Карамзина, того называла национальным романистом, — и гг. А, Б, В хвастались перед читателями, а читатели радовались, что в романе нет ни одного слова, которое бы не было взято из истории; многие находили это средство очень полезным для распространения исторических познаний. До сих пор все еще шло хорошо; но скоро исторический род наскучил в Европе: там опытные в литературе люди обратились к другой точке зрения; они посмотрели вокруг себя, заметили много смешного, много грустного, вспомнили о романах, которые были в моде у отцов наших — и составился ново-старый род под названием нравственно-сатирического. Но как быть? так много было писано в этом роде! все возможные пороки и слабости человека подробно описаны в повестях и выведены на сцену: скупцы, мизантропы, ревнивцы, завистники, невежды были несколько раз выворочены и наизнанку, и опять налицо, и совсем износились. Что было делать? Иностранным романистам-сатирикам помогло просвещение. Да, мм. гг., просвещение! При быстром и многостороннем своем движении, проникая во все классы народа, сделавшись добычею людей различных организаций, оно необходимо должно было произвести некоторые странности, собственно безвредные и исчезающие в истории. Мечты, казавшиеся нелепостию и впоследствии оправданные опытом, породили людей с мечтами действительно нелепыми; кабинетные труды ученого, обратившиеся в постановления для целых народов, породили толпу прожектеров, предлагавших публике неисполнимые законы для преобразования общества; произведения мрачного гения, возвысившего презрение к людям до поэтического вдохновения, произвели толпу людей, притворившихся несчастливыми в этой жизни, как будто бы они понимали другую, лучшую. — Во всем этом было много странного, много смешного и много драматического. Романисты не замедлили воспользоваться этими новыми предметами; в это же время демократический дух повеял на Европу; к нему присоединился дух партии — и из всего этого составился новый, действительно чудовищный род литературы, основанный на презрении к просвещению, исполненный ребяческих жалоб на несовершенство ума человеческого, ребяческих воспоминаний о счастливом невежестве предков, возгласов против философии, против машин, и, наконец, исполненный преступных похвал простоте черни и мужеству ремесленников, разрушающих прядильные машины. Этот род литературы явился в Европе во всех возможных видах: и повестей, и водевилей, и догматических прений; одни хватались за него, как за средство сказать нечто противное общему здравому смыслу и, следственно, все-таки нечто новое; другие — по причинам вовсе не литературным. Все это до некоторой степени понятно в престарелой Европе и имеет свое значение. Но дошла очередь до наших сатириков; вместо того, чтобы посмотреть вокруг себя, углубиться в отечественные нравы, в них отыскать им свойственные оригинальные черты, способные быть перенесенными в мир литературный, — они, поставленные счастливою судьбою среди народа свежего, юного, в эпоху самую драматическую, какая только может быть в истории страны, эпоху слияния народности с общею образованностию, — наши сатирики не заметили ничего этого, а по старой памяти пустились в подражание иностранцам: они напали… как вы думаете на что? На просвещение! Как будто это юное растение, посаженное мудрой десницей Петра и доныне с такими усилиями поддерживаемое правительством и — извините — одним правительством, как будто оно достигло уже полного развития, утучнело уже производить те ненужные отпрыски, которые замечаются в старой Европе!.. Нет; может быть, никогда дух подражания, владычествующий над нашею литературою, не был столько пагубен! Не против злоупотребления науки вооружились наши сатирики, но против самой науки; забыты примеры Фонвизина, Капниста, Грибоедова, их глубокое значение современных нравов, их верный взгляд на наши недостатки, их благородное стремление… Отличительным характером наших сатириков сделалось — попадать редко и метить всегда мимо. Два, три человека занимаются у нас агрономиею; благомыслящие люди делают неимоверные усилия, чтобы распространить прямое знание о сей науке, которое одно может отвратить грозящее нашим нивам бесплодие; два, три человека собираются толковать о философских системах, по слуху известных нашим литераторам; так называемые ученые (т. е. между литераторов) с грехом пополам щечатся вокруг словарей и энциклопедий; а наши нравоописатели толкуют о вреде, происходящем от излишней учености, о вреде машин, пишут романы и повести, комедии, в которых выводятся на сцену какие-то господа Верхоглядовы, не только не существующие, но невозможные в России; выводятся философы, агрономы, нововводители — как будто бы существование этих лиц было характерною чертою в нашем обществе! Названия наук, неизвестных нашим сатирикам, служат для них обильным источником для шуток, словно для школьников, досадующих на ученость своего строгого учителя; лучшие умы нашего и прошедшего времени: Шампольон, Шеллинг, Гегель, Гаммер, особенно Гаммер, снискавшие признательность всего просвещенного мира, обращены в предметы лакейских насмешек, «лакейских» говорим, ибо цинизм их таков, что может быть порожден лишь грубым, неблагодарным невежеством. От этого создания некоторых из наших романистов доходят до совершенной нелепости. Этого мало. В старой Европе ужасы конца XVIII столетия отозвались в нынешней литературе по той же причине, почему идиллическая и жеманная поэзия прежнего времени отозвалась в век терроризма[131]. Так должно быть по естественному порядку вещей, ибо литература, вопреки общепринятому мнению, есть всегда выражение прошедшего; для многих из нынешних европейских сочинителей эти ужасы суть воспоминания детства, а воспоминания детства всегда сильно действуют на сочинителя и невольно проникают во все его произведения; оттого многие из этих господ углубились в грустные исключения из общей жизни человечества и обработали их с большим или меньшим талантом, с большею или меньшею благопристойностию. Наши романисты не заметили этого хода нервической горячки; в фанатизме подражания не усомнились схватиться за это средство для поддержания благосклонности публики, сколько было возможно, и нельзя без смеха читать, как некоторые из этих господ, нападая без милосердия на французских романистов, без милосердия же стараются перенять их нелепый выбор предметов, напыщенный, натянутый слог и даже самую неблагопристойность, все по мере возможности. Фантастический род, на который была также мода в Европе и который, может быть, больше, нежели все другие роды, должен изменяться по национальному характеру, долженствующий соединять в себе народные поверья с девственною мечтою младенчества, — этот род целиком перешел в наши произведения и достиг до состояния настоящего бреда с тою разницею, что этот бред не есть бред естественный, который все-таки может быть любопытным, но бред, холодно перенесенный из иностранной книги. Наконец, демократический дух, составляющий особый колорит в европейских романах, также переселился в наши романы; но у нас обратился в безусловные похвалы черни и в нападки на высшее общество, большею частию недоступное нашим сатирикам.

131

Известно, что Робеспьер и компания писали нежные мадригалы. (прим. автора)