Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 121 из 132

Еще прибавлю: не думаешь ли ты, что он, как враг по принципам, захотел употребить против тебя насмешку? Это он считает безнравственным и мне иногда попрекает в употреблении такого оружия. То-то и забавно, что он такие штуки отпускает вовсе бессознательно, с глубоким негодованием, с самым постным лицом, и сейчас бы сам свои слова вымарал, если бы только вообразил, что кто-нибудь рассмеется. Инвектива — сколько душе угодно! Насмешка — никогда. Вот тебе Аксаков. Можно на него сердиться за неловкость, но подозревать его нельзя никогда ни в чем.

Перезабыл ты Москву, милый Одоевский: перезабыл ты нас. Если бы ты помнил, то ты бы понял и то, что тебе легохонько можно попасть в статью, писанную человеком посторонним и не прочтенную друзьями прежде печати. Кого же мы станем бранить? Дураков или подлецов? Бешенцовых или Булгариных? Кроме умных и честных никого бранить мы не можем, и чем даровитее и чем благороднее, тем охотнее. Что ты сделаешь из глупца или из подлеца? Умницу или высокую душу? Да они по правде и безвредны. Исправимы только благородные и умные; вредны только умные и благородные. Вот тебе славянофильское исповедание. Хочешь текстов? «Не обличай буйного: обличай премудрого». Сирах. «Аще соль обуяет, чем осолится?» Поэтому не давай соли или тому, что должно бы быть солью, обуять. Пожалуйста, не смотри на это как на шутку: таково наше глубокое убеждение. Из этого всего не следует, чтобы мы пропустили в статье слово, неприятное для друга, если бы мы ее прочли в рукописи, но следует, что мы не можем сердиться за напечатанное, если мы знаем, что оно было напечатано без коварного или лично злого намерения. От тебя зависит или потребовать от Акс<акова> печатного объяснения, которое непременно будет неловкостью, или вовсе оставить без внимания неловкость, которая именно тем меня и рассмешила, что написавший ее вовсе совершенно не думал о насмешке, а воображал себе, что он остается в пределах чисто ученого определения.

Нам было обещали тебя надолго как жителя Москвы, и мы радовались от души. Слух вышел пустой, и, может быть, ты не жалеешь, что не попал в хлопоты и в эту тяжелую борьбу противуположных стремлений, которая до сих пор оставляет все в таком неопределенном состоянии: мы жалеем, и искренно. Мы знаем, что несколько месяцев сблизили бы нас вполне, а этого не будет, покуда мы в Москве, и именно в Москве, не съедим вместе мерки две каши. Странное дело! Покуда Питер и Москва были далеко, покуда от одного до другой было четыре дня да ломка повозок и боков по круглякам, — они казались близкими. Сделали шоссе: езда сделалась шуткою, и они отдалились. Теперь уже вовсе переезда и ездою назвать нельзя, и они очутились как будто на двух полюсах. Вот тебе и сближение и расчеты вероятностей по мудрости человеческой! Неужели ты никак уж к нам не приедешь? Ты бы увидел, что старые друзья все по-старому друзья, и не думал бы, что они равнодушны к чему-нибудь, что тебе может быть неприятным, хоть я и сказал, что смеялся. Серьезно, у Кошелева с Акс<аковым> чуть-чуть не дошло до разрыва; но во всех нас одно убеждение: что намерения враждебного против тебя лично не было, что никто не может тебе приписать нелепого выражения и что всякая оговорка в другом N была бы совершеннейшею неловкостью.

Скажи, пожалуйста, мой усердный поклон княгине, которая, боюсь, больше тебя сердилась на нас; а ты не только сам не сердись, да и ее попроси простить вовсе не намеренную неловкость сотрудника, кажется, уже прославившегося по этой части. Прощай и скажи слово искреннего примирения.

Твой А. Хомяков.

Помнишь ли, что ты член Общ<ества> Люб<ителей> Р<оссийской> словесности? Общество снова ожило и просит тебя чем-нибудь его вспомянуть. Всякое твое слово будет нам любезно и дорого.

Председатель А. Хомяков.

Секретарь М. Максимович.

Временный секретарь М. Лонгинов.

Одоевский — Хомякову. 5-е февр<аля> 1859



Спасибо тебе и на том, любезный друг Хомяков, что когда тебя спросишь, то ты отзовешься. Поблагодари крепко тех, в ком выходка г. Аксакова произвела негодование, к сожалению, остающееся неизвестным для читателей «Паруса» и нечитателей «Сельского чтения». Твоей теории, виноват, в толк взять не могу; без сомнения, проделка г. Аксакова смешна, но не в том смысле, как ты ее разумеешь. Оставим меня в стороне: человек наряжен в шуты и выведен в таком наряде на весь честной мир, пусть так; возвратить наряд — по принадлежности, как говорят в канцеляриях, — дело обиженного, и оно соделается, как скоро решится судьба «Паруса»; характер отчета будет зависеть от того: запретят ли «Парус», или нет. Но это — мило. Поговорим вообще — твоя теория навела меня на жестокую грусть: так вот что вырабатывается из вашего славяно-татарского направления! Человек, под хмельком патриархальности, дает другому зуботрещину — и это так, ничего, шутки ради, нет, виноват, не шутки — а за любовь, по убеждению и проч. т. п. Я вообще имею весьма мало почтительности к так называемым искренним убеждениям; нелепое убеждение, искреннее или нет, все-таки нелепо; а как о степени нелепости судит один Бог, то следует воздерживаться от зуботрещин. Они хороши в кулачном бою, но в образованном — виноват, употребил еретическое слово, — в человеческом, по крайней мере, обществе, они не должны быть допускаемы, по простому математическому расчету, — ибо иначе зуботрещинам конца не будет. Так отсутствие деликатства, легкомысленное презрение к человеческой личности, принесение достоинства в жертву какой-то чучеле, фетишу, созданному вопреки истории вашею фантазией — все это, по-вашему, признаки нашей народности! — если так, то благодарю господа Бога, что считал всегда ваши фантазии наследственною в вас болезнию, от которой должно лечиться, насколько позволят другие живые силы нашего организма.

Твой Одоевский.

В.Ф. Одоевский в критике и мемуарах

В.Н. Майков. Сочинение князя В.Ф. Одоевского

Собрание сочинений князя В. Ф. Одоевского, бесспорно, составляет замечательнейшее явление в русской литературе 1844 года. Одна оригинальность взгляда автора уже обращает на себя особенное, серьезное внимание критики; но она же вызывает несколько вопросов, которые мы должны решить, прежде чем представим читателям свое мнение об этом капитальном приобретении для искусства.

Прочтя сплошь, от доски до доски, все три части сочинения князя В. Ф. Одоевского, вы невольно задумаетесь над этим собранием повестей, мистических рассказов, древних и новых преданий, над отрывками из пестрых сказок, над домашними разговорами… Повторяем, задумаетесь невольно, если любите отдавать себе отчет в том, что прочли. Вы спросите, к чему ведут мистические рассуждения, наполняющие всю первую часть, и какая связь между этими рассуждениями автора и превосходными повестями, разбросанными во второй и третьей части. Вы спросите, что доказал автор в первой части и что он представил в последних.

Нам кажется, что сочинение князя Одоевского логически можно разделить на два отдела: на отдел мистики, к которому принадлежат почти все рассказы автора, названные «Русскими ночами» и занимающие всю первую часть, и на отдел новостей, имеющих бесспорное литературное достоинство и чуждых мистицизму. Поэтому прежде всего считаем обязанностью рассмотреть сущность мистицизма, возможность или невозможность его как системы познания и потом применять свой взгляд к разбираемому нами сочинению.

Человек, по своей духовной природе, полон сил разнородных. Как мыслящее существо, он пытает природу и человека, доискивается причин того, что видит, слышит, обоняет, осязает. Он разлагает природу химически, режет ее как хирург, анализирует как моралист и не дает ей пощады там, где она вздумает бросить камень преткновения гордому уму, могучему сознанием своего собственного достоинства. В этом направлении ум терзает природу… благородно, потому что проникает материю духом, дает ей жизнь разумную. Ум доволен и самим собою и тем, что он исследует; но доволен только до тех пор, пока ему удается заманчивая деятельность.