Страница 119 из 120
Все понимаю. Признаю все свои странные прегрешения, приемлю самую злую хулу, ибо неправедно жил, а теперь, чуя близкую кончину, особенно остро чувствую это и даже прощения ни у кого не прошу, потому что не может мне быть прощения от людей. Знаю это и не боюсь умереть непрощенным. В бога я никогда не верил, в загробный мир тоже, но смерти все равно не боюсь. Чувствую, что заслужил ее — такую неприглядную, нечистую, не освященную слезами остающихся на земле. Положат меня в землю или сожгут — мне ровным счетом все равно. Я и не думаю об этом. Исчезну, как исчезали до меня сонмища безвестных жителей Земли — людей, птиц, рыб, насекомых, растений.
Об одном только жалею, а оттого и плачу, что память о Марии уже выветрилась из сознания знавших ее. А если кто и вспомнит всуе, улыбнется, скажет: «Как же не помню!» А на лице при этом такое нарисуется сальное выражение, что и слов никаких не надо — все без них понятно. Да и сам-то я лучше ли?
Горько до слез! И за нее обидно. Ушла из жизни, приняв напоследок горькие муки, а ничего не заслужила, как только вот такое воспоминание о себе: распутница.
Нашли ее раздетую, со смертельными ножевыми ранами, в подмосковном лесу на лыжне среди елочек и старых берез. Труп запорошен был снегом.
Никаких следов не оставил дьявол, надругавшийся над моей Марией. Будь он проклят, проклят!
Я потерял дар речи, когда обезумевший, пепельный от горя Наварзин кое-как рассказал мне, сбиваясь и торопясь, про ее кончину. Он вцепился в мое плечо, и пальцы его окаменели… Я едва разжал мертвую эту хватку.
— Да, да, я тороплюсь, — говорил он, глядя мимо меня, как слепой. — Я… сеанс… сегодня… вчера тоже… Я не верю, нет… Наложение рук… Но — эмоции, эмоции! Меня мучают. Помните? «Ты предан мне. Умри…» Нужна ли была эта информация? Я тоже не знаю. Никто не знает! Этот господин… У меня нет никакой веры… Причем он уверяет, что мое биополе совпадает с его собственным… Не могу понять! Но он предлагает работать с ним вместе. Какая самоуверенность. Скажите на милость! Биополе ему понадобилось!
Он был крайне возбужден. А через четыре дня после нашего разговора, который происходил в опустевшей его квартире, Наварзин выбросился из окна.
Об этом узнал я тоже с опозданием и уж не помню теперь точный текст записки, которую оставил Наварзин. Кажется, так: «Он взял мое биополе. Жить не могу. Нет сил». Кто взял? Какое биополе?
Так никто и не узнал тайны.
Делались всякие предположения, и лишь одно из них показалось всем заслуживающим внимания. Я сказал, что, вероятнее всего, он ходил к экстрасенсу и тот ему что-то внушил, а Наварзин был в таком состоянии, что на него это очень подействовало, он воспринял все не так, как надо…
Сказать-то я сказал, но у меня из головы не выходила роковая фраза, которую он вспомнил в полубредовом своем рассказе: «Ты предан мне. Умри». Я не стал об этом никому говорить, потому что не сумел бы ничего толком объяснить, а только запутал бы людей, меня тоже сочли бы за сумасшедшего. О Наварзине так и думали, что он не перенес горя и сошел с ума, всем это было ясно как день. Мое предположение всколыхнуло умы наиболее впечатлительных, пошли разговоры, как круги по воде от камня, но вскоре поверхность жизни разгладилась, и об этом перестали вспоминать.
Все прошло. Я с грехом пополам доживаю свой век, забытый всеми навсегда. У меня оборвались как будто все связи с людьми, и только мой сосед, древний старик, всю жизнь проживший в деревне, заходит ко мне иногда… Сядет и сидит. Спрашиваю:
— Как здоровье, Степаныч?
А он не расслышит с первого раза. Ответит, шамкая и глуповато улыбаясь:
— Какое здоровье в мои года… Земля пока держит, а потом лягу в землю. Куда денешься?
Пошевелит губами, помолчит, а потом добавит с кроткой усталой улыбкой:
— Так во всем мире устроено… Не только у нас. Везде так…
И жалко мне его до слез, и смех берет… Ах, как плаксив и слаб я стал! Тут недавно расплакался, разрыдался и никак не могу успокоиться… Мелодию услышал. Грустную и очень красивую. И мужской голос пел… Так пел, что я… Слова такие трогательные, и так они душу всколыхнули! Плачу и плачу…
Конец.
Была еще тьма за окном, когда я закончил чтение печальной повести. Дождь, кажется, утих. В темном углу шуршала мышь. Собака дергала лапами: ей грезилось, что она кого-то догоняет, потому что брыли ее тоже вздрагивали и из глотки рвался чуть слышный стонущий писк.
В бока мне упирались пружинные бугры, но усталость взяла свое, я еще раз взглянул на собаку, зябко поежился, улыбнулся и уснул. Похоже, что снился мне приятный сон, очертания и звуки которого бесследно испарились, оставив лишь радость на сердце и неясную надежду.
В окошко светили косые лучи солнца. Они ложились на мои ноги под одеялом и согревали их. Возле моей головы настороженно и пристально вглядывались в меня соломенные, как у совы, пронизанные до донышка светом глаза собаки. Наян терпеливо ждал моего пробуждения и, когда мы встретились взглядом, завилял хвостом, потянулся в нервной зевоте и полез ко мне, норовя лизнуть в лицо.
В доме царил ясный свет, воздух излучал праздничное сияние, как если бы не только солнце, но и еще один неведомый источник включился в торжественное освещение убогого жилища.
Я услышал чмоканье и перестук капель с крыши, увидел посверкивающее их падение и понял, что ночью похолодало, вместо дождя полетел снег, который и укрыл землю. Бесчисленные ледяные звездочки, каждая из которых преломляя солнечный свет и поблескивая желтым, алым, зеленым, синим лучиком, наполнили воздух этим радужным сиянием и родили у всех живущих на земле ощущение великого события, происшедшего в мире.
Осенний этот снег, от которого, конечно же, не останется и следа, заразил и меня радостью. Это было не совсем понятно мне, потому что, казалось бы, печальная история, прочитанная ночью и закончившаяся на такой безысходной ноте, должна была повергнуть меня в уныние и заставить задуматься над бренностью жизни и всего сущего на земле. Казалось бы, ночуя в доме, в котором жил автор этой повести, чувствуя на себе пристальный взгляд собаки, которая с такой же преданностью недавно смотрела на бывшего своего хозяина, я должен был бы испытывать естественное в таких случаях смущение и даже некоторую робость; а то и вовсе мистический страх.
Но случилось нечто неожиданное. Тело мое налилось свежими силами; я был исполнен благодарности автору за правдивую исповедь, словно он своей искренностью вселил в меня веру в возможные перемены в моей жизни к лучшему; я любил его собаку и словно бы видел в глазах ее запечатленный образ незнакомого мне человека, одаренного любовью к женщине, созданной не для материнства и семейного благополучия, а истратившей себя в вечной погоне за ускользающими идеалами, смутные призраки которых мерещились ей там, где их не было. Я с нежной благодарностью думал об этом человеке, словно он излечил меня от опасной болезни, вернув к новой жизни, и очень жалел, что не могу пожать ему руку и высказать свое сочувствие. Почему-то я не сомневался, что повесть эта невымышленная и в ней нет ни слова неправды.
Литературное сочинение вообще загадочная вещь. Порой самое печальное, самое, казалось бы, тоскующее слово несет людям таинственную радость, и они не устают из поколения в поколение любоваться страданиями человека, который жизнью своей и, может быть, даже гибелью отстоял в беспорядочном хаосе людского общежития высокое свое достоинство или свою любовь. В то время как самое жизнерадостное и счастливое слово, зовущее человека к свершениям и победам, оставляет людей равнодушными и даже раздражает их.
В чем тут секрет — не знаю. Но только повесть, которую я прочитал ночью, утолила мою жажду и укрепила дух.
Возможно, кто-нибудь и не согласится со мной и даже наверняка отыщутся люди, которым эта повесть покажется не заслуживающей внимания. И это вовсе не будет означать, что недовольные повестью люди не обладают в достаточной степени эстетическим чувством или черствы и не отзывчивы по характеру, не способны к сопереживанию или сочувствию. Нет, конечно!