Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 116 из 163

............................................

Хорошо во мхах зеленых!

И второе любимое слово поэта: чудо. Не было, кажется, такого мгновения, когда бы он не чувствовал чудесности всего существующего. И самое большое чудо — вечная воля природы к новым и новым зачатиям, к новым и новым рождениям:

Что это — сказка, песня

Или чудесный сон?

Арбуз тяжеловесный

Из семечка рожден.

И о крохотном побеге моркови:

Ну разве не чудо,

Что чубик такой

Пробился, прорвался

Сквозь слой земляной?

Он землю буравил,

Он лез напролом,

Он к светлому солнцу

Пробрался с трудом.

Да и самый этот «слой земляной» — чудо:

И я стою в молчании глубоком

И думаю: «Какое это чудо —

Земля животворящая моя!»

И можно ли удивляться тому, что у Квитко есть ода во славу картофеля; дифирамб, прославляющий тыкву; гимн в честь молодого цветка:

Откуда ты, белый, как снег,

Нежданный, как чудо?

Эта очарованность окружающим миром и сделала его детским писателем: от имени ребенка, под личиной ребенка, устами пятилетних, шестилетних, семилетних детей ему было легче всего изливать свое собственное бьющее через край жизне-

410

любие, свою собственную простосердечную веру, что жизнь создана для нескончаемой радости.

Как-то в тридцатых годах, гуляя с ним по далеким окраинам Киева, мы неожиданно попали под дождь и увидели широкую лужу, к которой отовсюду сбегались мальчишки, словно то была не лужа, а лакомство. Они так ретиво зашлепали в луже босыми ногами, как будто нарочно старались измазаться до самых ушей.

Квитко глядел на них с завистью.

— Каждый ребенок,— сказал он,— считает, что лужи созданы специально для его удовольствия.

И я подумал, что, в сущности, он говорит о себе.

С чисто детским восторгом он славит горошинки, которые нечаянно просыпались на пол:

Горох,

Рассыпавшись, приплясывает ловко,

И это все куда как мило мне!

Иной литератор, когда пишет стихи для детей, пытается реставрировать слабеющей памятью свои давно забытые детские чувства. Льву Квитко такая реставрация была не нужна: между ним и его детством не существовало преграды времени. Он по прихоти в любую минуту мог превратиться в малыша-мальчугана, охваченного мальчишеским безоглядным азартом и счастьем.

Мчаться,

мчаться,

мчаться,

мчаться,

С буйным ветром повстречаться,

Чтоб звенело,

Чтоб несло,

Чтобы щеки обожгло!

Раскатиться спозаранок

И на санках и без санок,

На поленьях,

На бревне,

На коленях,

На спине,

Лишь бы вниз, лишь бы в снег,

Лишь бы съехать раньше всех!

Отсюда живая динамика этих стихов. Так реалистичен и жизненно верен детской натуре воскрешаемый им образ малыша, что в этом образе нисколько не затушевана, а, напротив, очень рельефно представлена такая прискорбная для педагогов особенность мальчишеской психики, как похвальба, самохвальство, бравада. В его стихотворении «На санках» (вер-

411

нее сказать: «На салазках») мальчишка хвастливо кричит о себе:

Для меня пустое,

Самое простое —

Прокатиться стоя:

Видите — качу.

Другим художественным методом при создании детских стихов Квитко не пользовался почти никогда: метод заключался в наиболее полном слиянии лирического героя и автора. Когда мы читаем у Квитко: «я хватаю санки», или «я умею, я умею делать дудочки», или «шел я по ягоды,— шел ну и шел», или «жучка я поймал, посадил в коробок»,— мы знаем: хотя все это у него произносит ребенок, но мог бы сказать и он сам, сорокалетний поэт, ибо ему не нужно было искусственно воскрешать в себе детство, оно жило в нем всегда, в его личности, в его темпераменте.

Порою его детская доверчивость к миру казалась мне даже чрезмерной. Например, в его знаменитом стихотворении «Кисанька» кошка была до того благодушна, что не только не ловила мышей, но питала к ним самые нежные чувства и чуть ли не каждую ночь плясала и любезничала с ними:

Ее на кухне с мышками

Застала мама раз.

Она резвилась, прыгала,

Каталась кувырком,

И с нею мышки весело

Кружилися рядком.

В той счастливой, уютной вселенной, которую с таким добросердечным талантом создавал до поры до времени Квитко, не было места свирепым котам, безжалостно терзающим птиц и мышей:

Сказала мама кисаньке:

— Лови у нас мышей.—

Не слушается кисанька:

К чему мышата ей?

Если не мышей, то хоть воробышков могла бы пугать и преследовать кошка по законам своего естества. Но только не на страницах у Квитко. Ему куда более по сердцу тот редкостный — один из тысячи! — случай, когда воробышки набросились на кошку — и победили ее:

Она от них, они за ней.

Кричат: «Ага, попалась!»

412

В этой ласковой и доброй вселенной, где кошки дружески резвятся с мышами и робеют при встрече с воробышками, было до того хорошо («тюрль-тюрль, хорошо!»), что даже рыбки и те весело смеялись от радости, словно не существовало ни рыболовных крючков, ни сетей:

Смеется, вьется рыбка золотая.

Стихотворение так и было озаглавлено: «Рыбка смеется».

Иногда Квитко и сам сознавал, что его детская влюбленность в окружающий мир слишком уж далеко уводит его от мучительной и жестокой действительности, и пытался обуздать свои дифирамбы и оды добродушной иронией над ними, представить их в юмористическом виде.

Этого он блестяще достиг в едкой, чисто гейневской концовке своего стихотворения о сливе, которое, бесспорно, является одной из его великих литературных удач.

Привожу это стихотворение в отличном переводе с еврейского Елены Благининой:

О сладостной сливе, о славе ее

Никто не сказал еще слово свое.

Но скажет когда-нибудь дерзкий поэт

О сливе, которой прекраснее нет,—

О нежных прожилках в ее синеве,

О том, как она притаилась в листве,

О мякоти сладкой, о гладкой щеке,

О косточке, спящей в сквозном холодке.

Как солнце проходит по ней полосой,

Как вечер на ней оседает росой,

Как тонко над ней изогнулся сучок...

Так думал о сливе один червячок.

Пробрался он к самому сердцу ее

И тянет и пьет золотое питье.

Ну, если так думал о сливе червяк,

То, может быть, это действительно так!

Конечно, нельзя забывать, что Квитко пришел к своему оптимизму, к поэтическому восхищению миром через слезы и боль, после нищенского, безотрадного детства и мучительно трудной, неприкаянной юности.

Среди его писем ко мне сохранились пожелтелые странички, где он рассказывает об этих тяжелых годах своей жизни.

«Отец и мать,— пишет он,— умерли рано от туберкулеза, равно как и все мои пятеро сестер и братьев.

С десяти лет я работал для своего пропитания. О школе не смел и мечтать. Школу я видел только снаружи.