Страница 22 из 51
И вот, обманывая самого себя всеми этими рассуждениями, я направился в замок.
Комната тети Лидивины служила местом для всякого хлама. Ее можно было принять за гардеробную комнату куртизанки. Несколько ивовых манекенов, одетых в очень изящные платья, представляли сборище кокетливых женщин без голов и без рук. Камин и столики были превращены в выставки модисток; на них лежали те, сделанные из перьев и лент, маленькие или чрезмерно большие штуки, которые превращаются в шляпы только тогда, когда они одеты на голову. На полу стоял целый батальон туфель и ботинок, одетых на колодки. Повсюду валялась бездна женских безделушек. Воздух был пропитан тонким и развратным ароматом — ароматом Эммы.
Бедная моя, милая тетушка, я предпочел бы, чтобы ваша комната была гораздо больше осквернена и чтобы м-ль Бурдише жила в ней, чем слышать, как она смеется в соседней — в комнате вашего мужа; потому что, благодаря этому, у меня рушились все мои иллюзии…
При моем появлении Эмма и Варвара остолбенели от изумления. Но молодая женщина сразу поняла, в чем дело, и рассмеялась.
Она завтракала, лежа в кровати. Одним движением руки она связала в узел свои огневые волосы и сделала себе прическу вакханки. Я увидел при этом движении всю ее руку сквозь широкий рукав; ее рубашка распахнулась, и она даже не подумала поправить ее.
К кровати был придвинут стол, заставленный графинами и блюдами. Варвара, прислуживавшая своей хозяйке, нарезала ломтики ветчины, розовой, как мрамор. Моей первою мыслью было, что стол и Варвара мне здорово помешают.
Я смотрел на эту белоснежную грудь — вылепленную, казалось, из двойной ласки, — на которой там, где начиналось кружево, намечалось розовое пятнышко.
— А Лерн? — спросила Эмма.
Я успокоил ее: «Он не приедет раньше пяти часов, — я отвечаю за это».
Послышалось ее веселое кудахтанье, которое служило у нее признаком радости, а Варвара, в приливе преданности, обрадовалась так шумно и демонстративно, что вся ее фигура приняла в этом участие и все ее прелести радовались каждая отдельно и независимо от других.
Была половина первого. В нашем распоряжении было около четырех часов. Я намекнул, что этого было очень мало… Но Эмма сказала:
— Давай позавтракаем! Хорошо? Мышонок!
Так как более интересным в данный момент нельзя было заняться из-за стола и Варвары, то я уселся напротив нее.
— Как вам будет угодно! Но поскорее, в таком случае! — ответил я просительным тоном.
Она пила. Смутное выражение согласия было заглушено стаканом и приняло вид смешного ворчания; а взгляд ее, над хрустальным полукругом, принял насмешливый и дразняший оттенок.
Она сама своими белыми руками, с накрашенными ногтями, накладывала мне на тарелку кушанья.
Я не мог ни говорить, ни есть. Ничего не лезло в рот, и я не мог выговорить ни одного слова. Эрос душил меня.
Эмма!.. Мы мерили друг друга глазами. В ее взгляде было много обещаний и немало иронии. Она ела спаржу так, точно целовала кого-то. По временам, когда она нагибалась, то, что я видел, до того действовало на меня, что все мое существо трепетало и задыхалось от волнения.
— Эмма!..
Но она уже выпрямилась и сидела, смеясь во все горло, почти голая, радуясь своей красоте, точно громадному счастью, и никогда я не видал, чтобы инстинктивное сознание своей неотразимости выражалось так непосредственно и ярко.
Нет! Мне окончательно не хотелось есть: я не мог проглотить ни кусочка; я решил ограничиться тем, что стану наслаждаться видом Эммы, не настаивая больше ни на чем. Она ела не торопясь, издеваясь надо мною, как я думаю, с определенною целью довести мою страсть до пароксизма.
Наслаждалась она едой, как лакомка. До сих пор мне еще не удавалось так удобно рассмотреть ее. То, что она показывала в этой теплой, надушенной комнате, было, на мой взгляд, удивительно совершенно и вызывало неотразимое желание познакомиться со всем остальным. При более интимных сношениях, как говорят, скрытые прелести, обыкновенно, соответствуют тому, что мы видим до них; я развлекал себя тем, что, разбирая то, что вижу, рисовал себе то, что было скрыто от меня. У Эммы был небольшой, миленький носик; ярко-пунцовые, полные губы украшали небольшой узкий рот, который, даже молча, — молчание, полное содроганий, улыбок и выразительных гримасок, — обещал многое…
Она потянулась. Батист рубашки обрисовал тонкую, гибкую талию и очаровательные округлости…
Стол пошатнулся от движения, которого я не мог сдержать. Ягодка земляники упала в чашку с молоком.
— Убери все это и уходи, Варвара, — сказала Эмма.
Когда служанка ушла, она закуталась в одеяло, точно озябла. На лице ее я прочел такое выражение, точно она узнала приятную новость.
Я убежден, что даже сам Эрос поменялся бы со мною своей бессмертностью в обмен на ту минуту, которую я пережил после этого.
Но Эмма оставалась неподвижной и безжизненной дольше, чем это случается обыкновенно. Ее застывшее в неподвижности тело беспокоило меня своею бледностью, и мне не удавалось разжать ей губы, чтобы влить в рот каплю воды.
Я собирался звать на помощь, когда короткая судорога встряхнула ее. Она глубоко и тяжело вздохнула, в то же время открыла глаза и снова вздохнула, но уже со слабой ласковой улыбкой на устах… Казалось, что ее сознание бродит все еще где-то далеко; она смотрела на меня все еще откуда-то издали, с дальних берегов Цитеры, откуда она возвращалась очень медленно.
Охваченный внезапным припадком целомудрия, я прикрыл одеялом ее совершенную наготу…
Эмма молча навертывала на палец локон своей огневой шевелюры. Она приходила в себя — она открыла рот, чтобы заговорить… снежная и огневая статуя сейчас оживится и закончит очаровательным словом аккорд очаровательнейшего акта из актов..
И она произнесла:
— Раз старина ничегошеньки не знает, так какого же черта еще надо, не правда ли, миленок?
ТАК ГОВОРИТ М-ЛЬ БУРДИШЕ
Эта фраза меня сильно озадачила.
Несколькими минутами раньше я бы даже не обратил на нее внимания: с одной стороны, автор и без того совершил немало вульгарных вещей, с другой я знал, насколько мало обоснован был обнаруженный ею страх, чтобы дядя не узнал о нашем поступке… Но вместе с удовлетворением, возвращается наклонность к добродетели и хорошим манерам, приходят угрызения совести и волнения.
Но все же, согласно ритуалу подобных встреч, мы внимательно разглядывали друг друга, разбираясь во взаимных впечатлениях. Наши физиономии вполне отвечали тому, что вот уже тысячи лет как повторяется: на ее лице отражалась ни на чем не основанная благодарность; на моем можно было прочесть смешное и глупое выражение гордости. Молчание моей говорящей на арго Киприды было чрезвычайно приятно. Мне очень хотелось, чтобы оно продолжалось как можно дольше. Но она нарушила его. К счастью, точно так же, как ряса часто одевает настоящего монаха, содержание речи может исправить тон ее; поэтому и ее выражения приняли более умеренный и менее вульгарный оттенок благодаря тому, что ей пришлось говорить о серьезных вещах, которые с некоторого времени и меня стали беспокоить. Она продолжала речь на ту же тему:
— Видишь ли, мой малыш, — сказала она, — раз мы уже дошли до этого, то, право, бесполезно стараться, чтобы это не повторялось. Но, умоляю тебя, будь благоразумен; надо избегать неосторожных шагов. Ради Бога, будем встречаться только тогда, когда не может быть даже намека на опасность. Лерн, видишь ли… Лерн… Ты даже не подозреваешь того, что нам может грозить… что т е б е угрожает, главным образом, т е б е…
Я увидел, что она переживает в глубине души трагические сцены.
— Но какая опасность мне может угрожать?
— Вот что хуже всего: я сама этого не знаю. Я абсолютно ничего не понимаю в том, что происходит вокруг меня, ничего, ничего… знаю только то, что Донифан Мак-Белль сделался сумасшедшим, потому что я его любила… и что я тебя люблю тоже.
— Ну, послушай, Эмма! Побольше хладнокровия. Ведь мы теперь союзники; вдвоем мы как-нибудь доберемся до истины. Когда ты приехала в Фонваль? И что произошло после этого?