Страница 45 из 50
Ф. Б. Я не знал, что путешествия подготавливают стар… извини, я хочу сказать, зрелость.
Р. Г. Не извиняйся, расслабься: мы с тобой одного возраста… Я хочу быть всеми и во всех, и это делает географию очень заманчивой, так как число романов, в которых ты можешь избавиться от твоего «я», весьма ограниченно, потому что если тебя продержат три дня в Тапачуле, на границе Мексики с Гватемалой, ты живешь в течение всего этого времени жизнью другого, а это тоже своего рода творчество. Так что речь идет вовсе не о бегстве за пределы реальности, а об отъездах ради исследования и завоевания, в хорошем смысле, мира и жизни. Речь идет о любви к жизни, о желании впитывать, о созидании, которое не сводится к одному лишь письму. Например, мне отчаянно недостает Истории, я хотел бы ее пережить, хотел бы ее использовать повторно, прожить жизни Лопе де Веги, Вийона, Сервантеса и жизни всех человеческих галактик прошлого. Эта исчезнувшая История — чудовищная потеря Романа, и я ощущаю ее как нехватку, зияющую рану у себя в боку. Миллиарды томов жизни! Поэтому метафизическая тревога ни при чем. Это жажда жизни.
Ф. Б. Счастье как душевный покой тебе знакомо? Спокойствие духа?
Р. Г. Спокойствие духа — мне это совсем неинтересно; безмятежность, равнодушие, единение со вселенной — я не представляю, что это может дать человеку, который всегда любил здесь и сейчас. Но это очень хорошо помогает при стычках между автомобилистами, при вооруженных нападениях и полицейских грубостях, лучше увлечься дзен, чем заниматься карате. Спокойствие, знаешь ли… Я полностью успокоюсь, когда умру, для того оно и задумано… В моей эскадрилье был пилот, Бордье. Надевая перчатки перед тем, как сесть в самолет, он смотрел на небо, на звезды, затем с удовлетворением произносил: «Ночь будет спокойной». Возвращались всякий раз потрепанные, потеряв целые экипажи, но он, очень довольный, всегда повторял: «Ночь будет спокойной», и его тонкие усики шевелились. А потом он не вернулся, он тоже… Только оранжевый шар вспыхнул в небе… По-моему, он был как раз тем человеком, кто мечтал о спокойствии… Со мной такое случается, конечно, случается…
Ф. Б. Почему ты никогда не создаешь романов из своих репортажей?
Р. Г. Потому что я их уже прожил. Я могу изложить на бумаге пережитый опыт, описать прожитую историю, как я сделал это в «Обещании на рассвете» или «Белой собаке», но я не могу сделать из этого роман, потому что реальность и правда моего уже «отыгранного» опыта ограничивают, сужают мое воображение. В этом и состоит различие между художественным вымыслом и ложью: различие между подлинным изобретательством и изворотливостью, которая искажает и фальсифицирует действительность… Когда я начинаю роман, я не знаю ни откуда я отправляюсь, ни куда я иду, я закрываю глаза и диктую, целиком отдаваясь чему-то, чья природа мне неизвестна. Когда я принимаюсь жить иной жизнью, жизнью другого, как только я начинаю говорить, творчество начинается с прожитого движения фразы, и это движение, этот поток вдруг увлекает меня в XVIII век или заставляет влезть в шкуру французского посла в Риме, с которым я никогда не был знаком, это происходит благодаря игре мысленных ассоциаций, словам, ритму фраз, которые дают рождение роману… И потом, не мешало бы все же когда-нибудь покончить с шуткой о том, что «правдивый» роман только тот, который о пережитом… Самые лучшие описания чумы мы находим в «Дневнике чумного года» Дефо, который никогда не видел эпидемии чумы. Для художника реальное никогда не будет правдой, жизнь — живой. Лучше знать пейзажи, которые хочется описать: это обычно позволяет отказаться от такого намерения. То, что подразумевают под «захватывающим реализмом», это острое ощущение реальности, но этого можно достичь также, заставив беседовать двух призраков. Реализм — это всего лишь техника на службе у изобретательности. Самые реалистичные писатели всего лишь контрабандисты ирреального. Реализм — это убедительная инсценировка мира; это прием, еще одно изобретение, которое скрывает другое, настоящее, то, которое должно пройти незамеченным под страхом художественного провала… Для автора художественного вымысла реализм заключается в том, чтобы не попасться.
Ф. Б. Около миллиарда человек сегодня представлены в литературе писателями и художниками, которые проповедуют — либо вынуждены проповедовать — противоположные идеи…
Р. Г. Это у них пройдет. Иначе говоря, если коммунизм терпит неудачу в своей литературной эпопее, то это не из-за социалистического реализма: это потому, что он не нашел еще свои великие эпические таланты. Когда-нибудь коммунистический мир найдет свой эпический роман — просто им надо дать время забыть…
Ф. Б. Вот это очень крепко сказано.
Р. Г. …Так что, как романист, я пишу, чтобы узнать то, чего я не знаю, чтобы стать тем, кем я не был, пережить опыт, жизнь, которые в реальности от меня ускользают. Но когда я уже пережил репортаж, сознательно собирать эти уже созданные, прожитые детали, выстраивая их заново уже в другом порядке, заботясь об искусстве… в этом я вижу жульничество и подделку, использование объедков. Роман — это не плагиат реальности. У всего этого вкус уже сделанного и уже виденного, а я не могу пережить роман, то есть написать его, подогрев вчерашнее блюдо. А жаль, потому что опыт иногда бывает просто удивительным…
Ф. Б. Ты можешь привести пример?
Р. Г. Сколько угодно… Вот хотя бы репортаж, который я сделал для «Франс-Суар» на острове Маврикий и который я так и не опубликовал, потому что я его полностью запорол. Но зато я до самой последней минуты, вплоть до посадки в самолет, переживал удивительный опыт, который не был интересен газете, так как раскрывал мои взаимоотношения с самим собой… Остров Маврикий — это типичный «Клаб-Мед», даже там, где его нет, все тот же «тропический рай», от Карибского моря до Таити, смесь негров, индийцев, китайцев и кокосовых пальм. Кораллы, изумрудное море, белые пески — в общем, чартерные рейсы. Я провел две недели в поисках материала о мире, скрывающемся за всем этим, но кроме продавщиц в универмаге, зарабатывающих семь тысяч старых франков[99] в месяц, полный провал, никакого способа проникнуть внутрь. А потом… это случилось накануне моего отъезда. Я жил среди всего самого лучшего, что там было: бунгало в лунном свете, обворожительные стюардессы с транзитных рейсов, островные романы как в кино, вся эта шоколадная экзотика. В конце аллеи, которая вела к моему бунгало, стояли такси для клиентов отеля. Накануне отъезда я оставляю машину на стоянке, направляюсь к своему бунгало и вижу, как в темноте в мою сторону движется какая-то фигура. Это был один из водителей, тучный индиец, с ляжками — как два огромных мешка с дерьмом, поразительно, наверняка он был местной достопримечательностью. Он спрашивает, не хочу ли я девицу, «которая делает все». Я отвечаю, что нет. «Есть одна шестнадцатилетняя», — говорит он шепотом. В тропиках все предложения такого рода — это всегда четырнадцать или шестнадцать лет, даже когда им под тридцать, потому что поставщики знают: романтическая экзотика, она у белого в голове, он смотрит не глазами, а своими фантазмами. Один мой приятель сожительствовал на Таити с настоящей ходячей развалиной, потасканной до невозможности, и он разве что не объяснял мне, что если у дамочки нет зубов, то это потому, что они у нее еще не выросли. Таксисту я сказал — нет, спасибо. И только я собрался пройти, как таксист бросает мне: «У меня и десятилетняя есть. Девочка десяти лет, но отлично дрессированная, настоящая обезьянка, a little monkey». Я останавливаюсь. Это делалось интересным. На следующий день я улетал, полностью запоров свой репортаж, и вот наконец я коснулся дна местного колорита. Я сказал: да, мне интересно. Можно взглянуть? Он показал мне свои зубы в улыбке «лунный свет». Гордый, понимаешь ли, тем, как хорошо он знает людей. Да, можно взглянуть, можно все, ха-ха-ха! Но надо идти к родителям, и вот он уже кладет руку мне на плечо, фамильярно, мол, наш браток. Десять лет, подумал я, конечно, в «Самаритен» можно найти все[100], и тем не менее… Он привел меня в один из дощатых домов старинного «креольского» типа, которые напоминают дачи заслуженных советских писателей. Входим. Меня встречает семья, где перемешалась кровь негров, белых и индийцев, и, вероятно, это были не отец и не мать — но дети действительно были детьми. Старшая выглядела лет на шестнадцать, а младшей было лет двенадцать, если не меньше. Они дали мне потрогать ее грудь, чтобы убедиться… Впрочем, что я говорю «грудь»… ее там не было. Она еще не выросла. Я знал, что ничего не смогу вытянуть из девочки — она была еще слишком мала, чтобы о чем бы то ни было рассказать, поэтому я объявил, что беру обеих: старшую и младшую. Я заплатил вперед, и водитель привез нас троих в бунгало. Мне повезло. Мне действительно было чем полакомиться, потому что как только я объяснил старшей, кто я такой и зачем я их сюда привез, она как заговорила, так и не умолкала до трех часов ночи. Младшую усадили в угол с приемником, и я начал слушать. Разумеется, родители вовсе не были родителями, девочки не были сестрами, она объяснила, что клиентам нравится думать, что они сестры и занимаются этим друг с дружкой, но для меня тут не было ничего нового. Проституция в тропиках отличается от европейской тем, что у нас женщины ею занимаются, чтобы улучшить качество жизни, купить машину, квартиру, а там — чтобы выжить. Но что потрясает, ужасает — это замкнутость и невежество. Пример: говорю малышке, что я француз. Француз? Она радостно улыбается. Так вы можете достать для меня визу в… Китай? Да, старик. В Китай. Франция все еще считается чем-то великим и всемогущим, на острове Маврикий мы можем все, значит… даже визу в Китай. Тут я и впал в отчаяние. Ибо эта девочка оказалась маоисткой, хотя политикой тут даже и не пахло. Точнее, это было политической фантастикой в том смысле, что она воображала, будто в Китае можно жить, не работая, и получать деньги от государства, чтобы быть счастливой. Она в подробностях мне все это объяснила, с мечтательным видом сидя у меня в бунгало, в то время как ее двенадцатилетняя «сестра» слушала транзисторный радиоприемник, после того как в течение целого года обслуживала в среднем от трех до четырех южноафриканцев и австралийцев за вечер. Потрясло меня не ее представление о маоистском Китае как о дискотеке, где Мао бесплатно раздает всякие побрякушки и богатства американского общества. Невероятной, пронзительной была мечта — и потребность знать. И вот тут я вошел в Роман, вот почему я и рассказываю тебе это — в связи с персонажем, который создается в движении, неудержимо, из себя самого. Ибо в присутствии этой девочки, этой мечты, этого крика души, я, чтобы ответить на эти вопросы, на три часа перевоплотился в маоиста. Я постарался нарисовать для нее портрет Мао настолько близким к «Красной книжечке»[101], насколько это было возможно. В течение трех часов я позволял ей верить, пить и есть. Понимаешь, у нас можно говорить о десяти миллионах казненных Сталиным, о Праге, об идеологическом бреде — протестовать. Там это не имеет смысла. Это становится полным идиотизмом. На нулевом уровне это что-то нездешнее, происходящее где-то далеко, в чужих краях, на луне. Передо мной сидела девочка с большой мечтой в глазах, и ничего другого, никакой другой надежды, никакой возможности вырваться, полная беспомощность. Разрушить эту мечту было еще хуже, чем взять двух «сестер» и «давай, ты делай это, а ты это». Так что видел бы ты эту картину: в два часа ночи в бунгало за тридцать долларов этакий мещанин во дворянстве поет хвалебные оды Мао и маоизму; и я проложил пресловутое русское метро от Москвы до Пекина, метро, знаешь ли, поезд, который идет под землей… И вот таким образом к трем или четырем часам утра я был приглашен поприсутствовать на следующий день на собрании «маоистской ячейки» в каких-то зарослях. Разумеется, я знал, что на острове Маврикий есть маоистская мини-группа, да, впрочем, и на марке острова фигурирует портрет Ленина. Ленина ставят там на марки, чтобы не пришлось его ставить куда-нибудь еще. Но это собрание «маоистской ячейки» я никогда не забуду. На острове Маврикий в горах есть настоящие дебри, с мартышками и маленькими черными поросятами, которые по-прежнему выглядят так, словно явились с волшебно-идиллических островов, которые столько сделали для обоев, ширм и ковров XVIII века. И в этих джунглях стоят миниатюрные буддистские храмы, с крышами как у пагод и разноцветными гипсовыми животными типа три тысячи лет до У. Д. — до Уолта Диснея. Внутри одного из таких храмчиков и ждали меня младенцы мао — семь-восемь подростков, девочки и мальчики. У них там есть автомобильное масло, «Калтекс», сделанное в Техасе, название которого пишется на фоне красной звезды. Ребята соскоблили слово «Калтекс» так, что осталась одна звезда. Я устроился на алтаре, под звездой, а они сели на корточки вокруг меня, и в течение двух часов я отвечал на их вопросы о Мао, старался как мог. Я им дал возможность надеяться. Без цинизма, без обмана, без иронии. Попроси они меня спеть второй акт «Тоски» — я бы сделал и это. Впрочем, они не понимали ни слова из того, что я говорил, они не знали основ политграмоты. Они слушали музыку — и больше ничего. Мелодию надежды. Пять девушек и два или три парня, африкано-индусская мешанина с небольшой примесью китайского — крупное достижение европейского колониализма, этнический тупик, контрацепция, о которой забыли. Вопросы наивные до слез… Они хотели знать, есть ли у Мао рыболовецкие шхуны, так ли китайцы богаты, как лавочники у них на острове Маврикий, а один из парней, лет четырнадцати — пятнадцати, сказал, что у Мао должно быть много работы, потому что все китайцы — подлецы. Китайцы на острове Маврикий, как и на Таити, держат в руках торговлю, так что… Для парнишки они подлецы. В Индийском океане и южной части Тихого они — это прежние евреи, конкуренцию им составляют только индийцы в Африке… Этот мальчуган взял Мао у китайцев без китайцев, как Запад взял Иисуса у евреев без евреев. Есть в человеке ужасная часть, которая не хочет верить в человека из-за братства, ибо «если ты такой же, как я, ты ничто», и как раз благодаря этому и происходит надувательство: так что Перона можно привезти в Аргентину и выставить его труп на всеобщее обозрение, это ровным счетом ничего не меняет, миф о Пероне остается действенным… И когда я тебе расскажу эпилог, которым я увенчал это дело, ты увидишь, что жизнь, в ее тамошнем проявлении, заставила меня прожить на острове Маврикий главу из «Повинной головы», что роман переплетается с жизнью, и моя жизнь — это повествование то о пережитом, то о воображаемом, и что если американская газета назвала меня «коллекционером душ», то лишь потому, что я постоянно, всеми фибрами своей души стремлюсь собрать максимум многообразных «я». Помнишь таксиста, который предложил мне десятилетнюю девочку с семьей в придачу? Я купил кусок фанеры и очень тонкие гвоздики длиной в полтора сантиметра. Вечером я вышел на аллею такси, пока водители мирно болтали на кухнях отеля, положил дощечку на сиденье мерзавца, остриями гвоздей вверх, к небу, к Богу и справедливости, туда, где нет ни того ни другого. Затем я вернулся к себе в бунгало, в ста метрах оттуда, лег, оставив дверь приоткрытой, и стал ждать счастья. Когда мешок с дерьмом всем своим весом рухнул на гвозди, он издал такой вопль, что… в общем, я не могу тебе описать, для меня это было успокоением разума, на меня снизошла благодать, безмятежность, наконец, некое подобие самой святости. Я бы с удовольствием изобразил этот вопль здесь, чтобы ты смог разделить мои чувства, по-братски, но это неповторимо: нужно, чтобы две дюжины гвоздей вошли по самую шляпку в твой зад, чтобы вложить, как сделал этот ублюдок, всю душу в свой крик… Жаль, я не записал его на пленку, у меня был диктофон; но я об этом не подумал, и теперь у меня осталось лишь воспоминание, и оно стирается, потому что я не обладаю музыкальной памятью…
99
После денежной реформы 1960 г. был введен новый франк, равный 100 старым. Счет на старые франки, однако, еще долго оставался распространенным.
100
Намек на рекламный слоган парижского магазина «Самаритен».
101
«Красная книжечка» — так называется на Западе сборник изречений Мао Цзэдуна.