Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 50

Р. Г. Шеф службы военной безопасности сам еврей.

Ф. Б. Ты уверен?

Р. Г. Если то, что я говорю, ложь, он может подать на меня в суд за клевету… Франсуа, дружище, у меня есть свой метод, который я рекомендую и тебе. Когда Глупость вокруг нас становится слишком сильна, когда она тявкает, визжит и свистит, приляг, закрой глаза и представь, что ты на пляже, на берегу Атлантического океана… Когда самая мощная духовная сила всех времен — идиотизм — снова заявляет о себе, я всегда зову на помощь голос моего брата Океана… И тогда во мне поднимается, идущий из глубины нашей старой ночи, освобождающий гул, всемогущий голос, говорящий от нашего имени, ибо только мой брат Океан обладает вокальными данными, которые нужны, чтобы говорить от имени человека… Но что бы ни случилось, я никогда не подпишусь под высказыванием Валленрода: «Я бы хотел быть убитым людьми, дабы быть уверенным, что умираю на стороне правых…»

Ф. Б. Должен ли я придавать особое значение тому факту, что свой первый официальный визит, когда ты приступил к обязанностям Генерального консула в Лос-Анджелесе, ты нанес кардиналу Макинтайру?



Р. Г. Это был чисто профессиональный визит. Кардинал Макинтайр — в прошлом бизнесмен, ударившийся в религию банкир — стал самым искусным администратором католической церкви в Соединенных Штатах. Его банкирское прошлое, духовный авторитет и репутация законченного реакционера позволяли ему оказывать огромное влияние на представителей деловых кругов Калифорнии. А наш престиж в тот момент упал до самого низкого уровня, это сразу же бросалось в глаза на всех коммерческих переговорах. В 1956-м нас считали не только «больным человеком Европы», но еще и человеком в высшей степени заразным. Так что я пошел к Макинтайру, чтобы немножко ему польстить. И знаешь, о чем он меня тут же спросил? Он спросил, правда ли — уточнив, что эта информация у него от американских коммерсантов, — правда ли, что де Голль был агентом Москвы и генерал Кениг готовил коммунистический путч во Франции. Это, старик, историческая правда, именно так был сформулирован вопрос, который задал мне в 1956-м один из самых могущественных прелатов американской церкви, после чего я еще больше утвердился во мнении, что самая мощная духовная сила всех времен — Глупость. Эта «информация» от кардинала Макинтайра впоследствии проникла в крупнейший американский еженедельник «Лайф» и легла в основу американского бестселлера «Топаз» Леона Юриса, написанного по «документам», предоставленным бывшим сотрудником службы контрразведки в Вашингтоне. Поэтому ты не удивишься, что свой второй визит, после этой памятной встречи с князем Церкви, я нанес Граучо Марксу, которого я считаю, вместе с У.К. Филдсом, самым выдающимся комиком кино и американского бурлеска. Это был незабываемый визит, потому что Граучо, увидев, как я пришел, со шляпой в руке, блаженно улыбаясь от восхищения, постарался произвести на меня самое что ни на есть ужасное впечатление — растоптать мое восхищение. Я использовал этот прием в романе «Повинная голова» в характере Матье, человека, который проявляет неуважение ко всему, что уважает. У Граучо был задумчиво-злобный взгляд, ищущий, где у вас слабое место и куда лучше воткнуть бандерильи. Со мной он буквально превзошел себя в искусстве провокации. Он предлагает мне сесть, протягивает блюдце с оливками и говорит: «Возьмите оливку. Не мою жену Оливию, а одну из этих». Согласись, ничего особенно остроумного в этом нет, но я сделал «ха-ха-ха!» из жалости; он принял довольный вид, в то время как взглядом молча говорил мне: «Бедняга». «Вы дипломат?» Я кивнул. Я уже знал, что он сейчас выложит мне все самое жалкое в смысле «острот», чтобы пройтись по моей персоне. «А дипломатической почтой вы импортируете или экспортируете?» Я сделал «ха-ха-ха!», и он посмотрел на меня с удовлетворением, презрением и глубоким отвращением. Он развалился на диване, затем говорит мне: «Моя жена вышла. Вы напрасно беспокоились». Я, разумеется, давился от смеха. «Кажется, вы знакомы с моей свояченицей?» Его свояченица Ди была тогда женой Говарда Хокса, это она организовала мне встречу. Когда ты рядом с великим профессионалом смеха, тебя тянет смеяться все время, это по Павлову. Я громко расхохотался, безо всякой причины, при упоминании о его свояченице Ди, и он не мешал мне, ожидая, когда я увязну еще глубже. Клоуном, по его мнению, был я. Наконец, в паузе между судорожными смешками, мне удалось сказать ему, что да, «хо-хо-хо!», я знаком с Ди, женой, «хо-хо-хо!», Говарда Хокса. Он наблюдал за мной с каким-то гастрономическим, не лишенным отвращения любопытством, он не был уверен, что я съедобен. «Говард на сорок лет старше своей жены, а я на сорок лет старше своей. Интересно, как вы об этом узнали?» Впору было отчаяться: он обрушивал на меня свои шутки без всякой жалости и был чрезвычайно доволен — мой смех становился все более нервным, и из-за этого его презрение ко мне только росло. Он занимался этим целый час, с садизмом, и лишь после того, как подверг меня этому испытанию, стал простым и человечным. Я был Генеральным консулом Франции и выстоял перед кислотой неуважения. В тот вечер он пригласил меня на премьеру. Голливуд был еще на вершине славы, и тамошняя премьера означала пробки на улицах и огромные толпы людей. На входе какой-то тип бросает в сторону Граучо: «Граучо, ты забыл свою сигару?» Старик повернулся ко мне и сказал: «Не выношу этих мерзавцев, I hate their guts». Такой была реакция старика, который в течение пятидесяти лет смешил людей и которого его зрители считали не актером, а всего лишь шутом. Когда умирал У.К. Филдс, мэтр агрессивного бурлеска, в соседней комнате gagmen, профессионалы шуток и комических приемов, пытались написать для него смешные «предсмертные слова». В последний момент их позвал врач, они пришли и шепнули их Филдсу на ухо — эту joke перед уходом в вечность. Он так разозлился, что продержался еще целых три недели. У.К. Филдс, Чаплин, Граучо Маркс оказали на меня самое сильное литературное влияние. «Граучо» происходит от grouch — брюзга… Не существует демократии, никаких мыслимых ценностей без этого теста на неуважение, на пародию, без этой атаки насмешкой, которой слабость постоянно подвергает силу, чтобы убедиться, что последняя остается человечной. Как только сила перестает быть человечной, она прекращает этот тест огнем. Есть священные шуты, которые одни способны заставить нас почувствовать, что свято, а что обман… Я взываю к ним почти во всех моих книгах. Это «Тюльпан», это Бебдерн в «Цветах дня», Чингиз-Хаим в «Пляске Чингиз-Хаима», Матье в «Повинной голове», это я сам… Подлинные ценности выдерживают, ложные сохраняются благодаря цензуре, тюрьме, психбольницам.

Ф. Б. Что такое бил Голливуд в ту великую эпоху?

Р. Г. Это была уже не совсем великая эпоха, но они этого не знали. В 1947-м, то есть за девять лет до моего прибытия, когда началось победоносное шествие телевидения, цари Голливуда этого не заметили, и вместо того, чтобы захватить его, — а они могли это сделать, поскольку в их руках были студии, актеры, авторы и тысячи фильмов в их библиотеках, — они повели себя как все цари, когда возникает угроза революции: они в это не поверили. Все они были ликвидированы или проглочены за десять — двенадцать лет. Однако в 1956-м они еще могли пускать пыль в глаза. Крупные владельцы студий, все те, кого называли гигантами, считали себя суперсамцами, это были люди, которые так и не решили своих детских проблем. Результатом стало ненормальное раздувание мачизма в форме «могущества»: могущества сексуального, могущества денег, подавления слабейшего, презрения к слабости, потребительского отношения к женщине. Во главе студий стояли такие личности, как Кон, Занук, — люди, для которых не существовало слова «нет» со времени их восхождения на трон. Существовала беспощадная иерархия. «Великие» общались лишь с «великими», и в Голливуде я присутствовал лишь на «горизонтальных» обедах: я имею в виду, что они общались между собой иерархически, на одинаковом уровне богатства, успеха и могущества. Они никогда не общались «вертикально»: ты никогда не встретил бы у них дебютанта, новичка, начинающего актера, режиссера или продюсера, «подающее надежды» юное дарование. Это была пирамида, в которой каждый этаж был тщательно обозначен в смысле успеха, денег, удачи. Иначе говоря, ты постоянно видел одни и те же рожи, незамужнюю молодую женщину встретить было практически невозможно, потому что супруги этих господ пребывали в страхе, как бы какая-нибудь новенькая не проникла в их замкнутый круг и не отняла законного спонсора. Самый типичный случай — думаю, она мне простит за давностью лет — произошел с Патрицией Нил. Она приехала из Нью-Йорка, где работала в театре, и после одного или двух фильмов, казалось, должна была стать новой голливудской кинозвездой. К несчастью, она влюбилась в Гари Купера, а Гари, будучи женатым, влюбился в нее и начал поговаривать о разводе. Это было нечто ужасное. Все голливудские кумушки с вершины пирамиды объединились против Патриции, и большие начальники, осуществлявшие право первой ночи на диванах в своих студийных кабинетах, но ратовавшие за высокую нравственность, семью и религию, буквально вытолкали ее из Голливуда. Есть две-три любовные истории, которые устояли, — самой прекрасной из них, на мой взгляд, была история Кэтрин Хепберн и Спенсера Трейси, который тоже был женат. Я редко встречал в своей жизни женщин, которые были бы так преданы мужчине, как Кэтрин Хепберн Спенсеру Трейси. Это продолжалось двадцать лет, и весна была с ними до самого конца. Когда, уже будучи больным, Спенсер Трейси согласился сняться на Мартинике в фильме с Фрэнком Синатрой, Кэтрин Хепберн отправилась на Мартинику, чтобы организовать доставку для него диетических продуктов. Любовь имела очень мало шансов в кругах, где все строилось на конкуренции между мачо, на соперничестве в сексуальной мощи и на играх «кто кого». В этих случаях мерилом меры служат член и деньги, а любовь бродит где-то там, среди мелкоты. Мне вспоминается один агент, который после приема у Дэнни Кея дрожащим от волнения голосом сказал мне на выходе: «Вы хоть понимаете, что там было зрелище на тридцать миллионов долларов?» У каждого «великого» имелось свое маленькое королевство, где все чужое или непохожее было нежелательно, наводило страх, потому что это маленькое королевство «я» зиждилось на условностях ложных ценностей, которые в любой момент могли быть поставлены под сомнение проникновением некой подлинности извне. Вокруг всего этого крутились агенты, получавшие десять процентов с каждого контракта, они так взвинчивали цены, что провоцировали падения. После большого успеха агенты вдруг вознесли Джули Эндрюс на невероятную высоту: миллион долларов гонорара за фильм плюс десять процентов кассовых сборов, — и когда ее два следующих фильма провалились в прокате и деньги были потеряны, она рухнула как «ценность». Ведь самое драматичное в этих ситуациях было то, что если ты получал миллион долларов за фильм, ты уже не мог согласиться на восемьсот тысяч за следующий, поскольку это означало, что твоя котировка падает, что ты теряешь скорость. В Америке существует очень суровый закон, ограничивающий монополии, но только не монополии агентов. К примеру, в MCA были самые великие звезды, самые великие режиссеры, сценаристы, художники, и если тебе нужна была звезда, они навязывали тебе все остальное и диктовали цены, это то, что называлось package deal. Преклонение перед успехом было там ужасающим. Внешний мир не существовал, ценности иные, нежели кассовые сборы, ничего не значили. Как-то раз Фрэнк Синатра пригласил меня к себе провести вечер в узком кругу. Был там и знаменитый агент Ирвинг Лейзер, лицо которого очень напоминало колено, на которое надели очки. Я его недавно видел, и он не меняется с годами: по-прежнему его лицо напоминает колено, на которое надели очки. Когда я вошел, он остолбенело посмотрел на меня и сказал: «Как так получилось, что он вас пригласил?» Жалкого представителя Франции, понимаешь ли… Однажды Фрэнк Синатра заскочил на пять минут на прием, который я давал, и в тот же день мои ставки пошли вверх. Одно из самых ошеломляющих моих воспоминаний — это визит самого Сесила Б. де Милля, возможно, самого выдающегося производителя костюмных фильмов в истории Голливуда, ну ты знаешь, первый «Бен Гур», «Десять заповедей» и масса еще таких гигантских лент… Он был глубоко верующим человеком и принадлежал к тем голливудским деятелям, таким как Джон Форд и Джон Уэйн, которые вели безупречную семейную жизнь. Он был очень болен и хотел орден Почетного легиона. Но хотел он его не для сего мира. Он хотел надеть орден Почетного легиона, чтобы предстать перед Богом, — это вовсе не моя выдумка, так он мне сказал, слово в слово, это было правдой, было искренне. Я, разумеется, мог бы часами рассказывать тебе о Голливуде, потому что подобного в истории денег никто еще не видел, но я резюмирую тебе все это в одном-единственном эпизоде. Как-то раз вечером меня пригласили к Биллу Гецу, одному из крупнейших продюсеров того времени. У него было необыкновенное собрание импрессионистов, включая автопортрет Ван Гога, более сорока полотен Сезанна, Моне, Боннара, Мане, — одна из самых тщательно подобранных коллекций, полюбоваться которой приезжали знатоки со всего мира. После ужина все устраиваются в креслах; Сезанны, Моне и Ван Гоги поднимаются в потолок, опускается экран, из стены, в том месте, где только что находился автопортрет Ван Гога, высовывается проекционный аппарат, и начинается показ бездарнейшего фильма «Бунт Мэнни Стауэр» с Рональдом Рейганом, который считался тогда в Голливуде второсортным актером, а сегодня он — губернатор штата Калифорния и один из вероятных кандидатов от республиканцев на пост президента Соединенных Штатов на предстоящих выборах.