Страница 20 из 23
Рядом с мельницей когда-то был луг. Может, еще летом тут паслись коровы. Сейчас была зима. Глубокие борозды, прорезанные в земле всеми видами колес, смерзлись в каменный карстовый ландшафт. Модель декораций местности, которая ожидала нас среди окопов. Самые глубокие ямы заполнили гравием и из досок построили что-то вроде подъездной дороги, по которой и уехали теперь грузовики вверх по склону небольшого холма. Когда они скрылись за холмом, ландшафт вдруг совсем опустел.
Мы устроились кто как мог. Наши ранцы не были подушками, а наши шинели не грели. Фельдфебель Кнобелох преподносил как большой прогресс то, что недавно — для облегчения экипировки — их стали производить из более тонкого сукна. Мы расположились на погрузочной платформе. Из-за того что там стало тесно, некоторые из нас переместились на деревянный настил дороги. В том числе и тот, имени которого мне теперь не вспомнить. Наш первый мертвый. В моей памяти не сохранилось от него ничего, кроме большого красного прыща у него на шее.
И потом еще кровавая пена из его рта.
Бортовые грузовики спускались с холма задним ходом. Артистичный маневр, который ввели из-за того, что у разгрузочной платформы негде было развернуться из-за разрытой и смерзшейся земли. Приближающиеся грузовики увидели издалека и сошли с дощатого настила. Только он остался лежать. И не реагировал на крики. Должно быть, видел во сне что-то хорошее.
Шофер не мог его видеть, и грузовик переехал его грудную клетку. Мне кажется, что я и сейчас слышу треск ребер. Тот же звук, с которым я потом, когда изучал медицину, так хорошо ознакомился на вскрытиях.
Они погрузили его к нам на один из грузовиков. К счастью, не совсем там, где примостился я. После выгрузки я еще раз увидел его, лежащего, с большим красным прыщом на шее.
Почему этот треклятый прыщ въелся мне в память прочнее, чем кровь?
Запоминаешь только то, что можешь перенести.
— Первый убитый не забывается. Все, что будет потом, перепутается в памяти.
Так предсказывал нам Фридеманн Кнобелох, а он знал в этом толк.
Эпизод с раздавленным новобранцем имел продолжение почти два десятилетия спустя.
Должно быть, то было в 1932 году. Или еще в 31-м. В то время, когда мы в УФА клепали фильмы один за другим. Я тогда готовил к выпуску „Отличную идею“, но она что-то плохо продвигалась вперед. Сценаристы Майринг и Цекендорф одновременно с этим работали еще и над „Белым демоном“ — проектом, который интересовал их гораздо больше. Соответственно, сценарий, который они мне подсунули, был халтурным. История со множеством перипетий имела столько несостыковок, что впору было начинать с нуля. Но о переносе сроков съемок нечего было и думать. В рабочем плане Вилли Фрича было окно только на эти три недели, а УФА настаивала на том, чтобы главную роль играл именно он. Иначе за что Гугенберг платит ему ежемесячно тридцать тысяч рейхсмарок? Итак, это означало: „Уж как-нибудь справитесь, господин Геррон“. При том что я тогда еще делал монтаж „Все будет снова хорошо“ и работал по 14 часов в день.
Был там такой тип, журналист или драматург, который нигде официально не задействован, но всегда тут как тут. Как гость, который появляется по любому поводу, и ни один человек не может сказать, кто его сюда пригласил. Его звали Рене Алеман, то есть вообще-то его звали Райнер. В кинобизнесе у всех есть псевдонимы. Про этого Алемана в наших кругах говорили, что он хотя и не хорош, но работает быстро, собственных идей не имеет, но умеет развить чужие. Не знаю, кто ему это поручил, может и не было никакого поручения, но в один прекрасный день он очутился у меня в кабинете — ну да, тот еще кабинет: чулан, который нам, режиссерам, милостиво предоставляли при павильоне, чтобы мы хоть иногда могли там прилечь, — и принес мне рукопись. Переработанный сценарий „Отличной идеи“. Совсем неплохой. Самые жуткие прорехи в нем были заштопаны, а там, где ему ничего не пришло в голову, он просто вписывал „Музыкальный номер — еще не завершен“. Что было скверной уловкой, но все же хоть каким-то решением.
Нам срочно нужен был новый сценарий, и теперь он у нас был. Поскольку Алеман был готов работать без упоминания своего имени, авторы ничего не имели против. Там, где сценарий все еще хромал, приходилось полагаться на популярность актеров. С этим у нас все было в порядке. Вилли Фрич был дежурным героем-любовником, крошка Барсони неотразимо мила, а Макс Адальберт отвечал за то, чтобы было над чем посмеяться. Итак, съемки мы начали точно в срок, и фильм потом получился очень хорошим.
Вызывало досаду лишь то, что Алеман повадился являться на студию каждый день. Держался так, будто был моим лучшим другом. Однажды даже принес конфеты пралине для Ольги, причем как раз ее любимые. Понятия не имею, как он об этом проведал. Я не мог его вытолкать, ведь он, в конце концов, действительно участвовал в работе над фильмом. А поскольку я его не выгонял, все остальные думали, что он, должно быть, важная персона для нас. В этом и была суть метода Алемана.
Если бы я уже тогда знал, что это за тип, если бы имел хоть малейшее представление, как он мухлевал на войне и что с ним станет потом, вход для него на студию был бы воспрещен до Судного дня. Я бы позаботился о том, чтобы ни одна собака больше не взяла из его рук куска хлеба. Тогда, до нацистов, у меня были такие возможности.
Но я считал его обыкновенным прилипалой. Докучлив, но безобиден. Немного смешон. Один его вид чего стоил. Эти пиджаки с неестественно широкими подложными плечами. Он мухлевал и с собственным телосложением. Круглые очки, которые он надевал для чтения, но иногда забывал надеть, потому что на самом деле они ему были не нужны. С самым простым обыкновенным стеклом. Хотел придать себе этим умный вид.
Я в своей жизни то и дело совершал ошибки, покупаясь на роли, которые люди играют, и его я тоже долго не мог разглядеть за его ролью. До того самого вечера, когда он у Энны Маенц прибился к нашему актерскому столу и допился до того, что в какой-то момент, против обыкновения, стал искренним.
С нами за столом сидел Тео Герстенберг, коллега, вернувшийся с войны на одной ноге. До 1914 года он переиграл в провинции всех молодых героев, но когда действительно стал героем, его уже нельзя было использовать для Фердинандов и Ромео. Только Тельхайма он еще получил, тот ведь такой же инвалид войны. Я познакомился с ним еще в лазарете в Кольмаре и раздобывал для него где только можно маленькие роли. Он был занят по большей части как ветеран войны, потому что так убедительно хромал. В остальном — что с одной ногой, что с двумя — он был не особенно хороший актер.
Герстенберг был славный парень, но стоило ему подвыпить, он пускался в жалобы, всегда с одним и тем же припевом. Что получил за свою ногу всего лишь значок за ранение, да и тот лишь черный, который цепляют каждому, кто наступил хотя бы на чертежную кнопку, а ведь он при этом заслужил Железный крест как минимум, другие-то получали его за гораздо меньшее.
— За что вы получили ваш, господин Геррон?
И так далее, и так далее. Это была его больная мозоль.
В тот раз он снова завел свою шарманку, и мы все делали вид, что слушаем его. И тут Алеман вдруг и говорит:
— Жаль, что вы были не в моем батальоне. Уж я бы раздобыл для вас побрякушку.
Меня задело, что он сказал „побрякушку“, ведь для Герстенберга дело было очень серьезным. Но это было только начало. Алеман выпил больше, чем обычно, и со своей стороны тоже разговорился. Что он больше трех лет провел на войне, но ни одного дня не лежал в окопе. Большую часть времени спал в кровати.
— А все почему, господа? Потому что я умею писать. Потому что у меня есть фантазия. Потому что меня озаряет.
И потом, очень гордый собственной хитростью, поведал о тепленьком местечке, которое раздобыл у своего командира батальона. В канцелярии, откуда каждый день уходили извещения о павших. „Искренне соболезную, но вынужден сообщить Вам, что Ваш сын сегодня пал на поле боя. С патриотическим приветом“. Огромное количество писем, и никто не хотел браться за эту работу.