Страница 18 из 23
Теперь и не вспомнить, как была урегулирована коммерческая сторона вопроса. Но до сих пор помню запах сигаретного дыма и тяжелые пачули. И еще слышу песню, которая дребезжала из раструба граммофона. Она называлась „Паулина идет танцевать“. И я до сих пор у меня перед глазами стоит она.
Она.
Не красавица, вот уж нет. По-настоящему красивые женщины не работают в „Petit Paris“ в Ютербоге, где военных обслуживают с интервалом в четверть часа. Я выделил ее из всех, потому что в ней чувствовалась какая-то робость. Как будто ее занесло в эту гостиную по недоразумению и она понятия не имеет, чего от нее ждет эта с шумом ввалившаяся толпа. В ее лице было что-то от мышки. Мелкие, выступающие вперед зубки. Волосы, завитые как-то нерешительно. Будто они собирались стать локонами, но из чистой пугливости на полпути передумали. Серьга у нее была только одна, невозможно большой ком чего-то блестящего, который даже не делал попытки казаться драгоценностью. Мочка другого уха была красной и воспаленной. Должно быть, она проколола уши совсем недавно, и иголка не была продезинфицирована.
Нет, красавицей она не была. У нее были влажные глаза, потому что она плакала, или потому, что не переносила табачного дыма, или потому, что мне все это только примерещилось. Она и сама курила, держа сигарету меж двух пальцев, но так неумело, показалось мне, будто она делала это в первый раз.
На ней была черная комбинация. На правом плече к бретельке была пришита красная розетка, по контрасту с которой голая рука и заметно выступающая ключица казались еще бледнее. Узкая полоска кружев, окаймлявшая верх комбинации, в одном месте отпоролась и образовала — я вижу это снятым крупным планом — что-то вроде петли, в которую можно было бы просунуть согнутый указательный палец, чтобы притянуть девушку к себе.
Под тонкой тканью обозначились две маленькие крепкие грудки. Не гранаты и не дыни, о которых так хвастливо болтали в тех ночных разговорах на казарменных нарах. Каждая поместилась бы в ладони. Ее комбинация кончалась чуть выше колен. Она сидела закинув ногу на ногу. Тоненькие девичьи ножки. Ступни в шлепанцах с непропорционально толстой стелькой. Как будто она хотела сказать: „Я делаю то, что от меня требуется, но не собираюсь при этом мерзнуть“.
Должно быть, я долго таращился на нее, но она не отвечала на мой взгляд. Вообще никого не видела, а смотрела в пустоту, не то чтобы скучая, а — так я себе это истолковал — мыслями совсем в другом месте, в какой-то собственной мечте, в которой, быть может, нет Ютербога, а есть какой-нибудь Самарканд или другое поэтическое место. Мне было всего семнадцать.
С каким удовольствием я обнял бы ее за худенькие плечи и защитил от всего зла этого мира! И при этом все-таки расписывал себе, как она стояла бы передо мной и очень, очень медленно стягивала с себя через голову комбинацию. Или, я в этом не разбирался, только спустила бы бретельки и блестящая ткань соскользнула бы по бедрам вниз?
Сегодня я, конечно, знаю, что привлекло меня в ней: кажущаяся беспомощность. Потому что соответствовала моей собственной застенчивости и робости. Из всех женщин, что сидели здесь, она была наименее опасной. Но тогда я принимал чувство, что переливалось у меня через край, за романтику.
Мне она не досталась. Когда я наконец собрал волю в кулак, чтобы приблизиться к ней, меня опередил другой из нашей роты, один из деревенских, у него было меньше пубертатной скованности. Он уже стоял перед ней, широко расставив ноги, руки в карманах. Разглядывал ее испытующе, точно лошадь, предложенную ему на ярмарке для покупки. Потом пожал плечами — что делать, не так уж и дорого — и мотнул ей головой в сторону двери. Она отложила сигарету и встала. Не элегантным движением, а упершись обеими руками в подлокотники кресла. Как встает старая женщина с усталыми ногами. Пошла вслед за ним. Ее комбинация помялась от сидения, и толстые шлепанцы шаркали по полу. Потом она скрылась за дверью.
Естественно, я мог бы подождать, когда она освободится. Ждать пришлось бы недолго. Но я не хотел. Это и жалко, и смешно, но тогда я так это ощущал: если я в этот вечер не могу быть у нее первым, то она уже недостаточно девственна для меня.
Предоставленный сам себе, я забился в угол салона и предался мировой скорби. Упивался своим разочарованием. В семнадцать лет меланхолия ужасно привлекательна. Хотя поза юного Вертера плоховато гармонирует с ютербогским солдатским борделем. Но упиться до конца мне не удалось. Фридеманн Кнобелох, который чувствовал себя ответственным не только за наше обучение, но и за наше веселое времяпрепровождение, заметил мое промедление. Он еще со времен восстания племени гереро знал, как избавить молодых пехотинцев от страха перед боевым крещением. Или хотя бы привести их к тому, чтобы они вопреки страху ринулись под пули противника. Итак, он встал передо мной так близко, что наши головы почти соприкасались. Подбоченившись, что без униформы выглядело как-то смешно. Но его хриплый голос даже и в гражданской одежде воспроизводил приказной тон, на который мы были натасканы за двенадцать недель.
— Что такое, что такое? — пролаял Кнобелох. — Усталостью не отговариваться! Немецкий солдат не знает страха! — И потом, резко сменив приказной тон на товарищеский: — Как я тебя понимаю, парень. Мне самому в первый раз было так же. Но я уже подыскал тебе то что надо. Комната пять. — И снова без перехода рявкнул: — Отделение Герсона, нале-во, шагом марш!
Меня не огорчило, что он взял решение на себя. Подозреваю, что не огорчило. Но не могу утверждать это с уверенностью. Я так часто прокручивал события той ночи у себя в голове, сам себе показывая этот фильм и вылизывая до последней капли каждый отдельный момент, что давно уже не знаю, что в нем истинное воспоминание, а что со временем дополнилось мечтами, желаниями и страхами. Наша память полна замененных деталей.
В некоторых вещах я не полагаюсь на воспоминания. Правда ли мне на лестнице повстречался мой камрад с незастегнутыми штанами? И правда ли его член болтался на виду? Правда ли он был еще влажным и блестел в мерцающем свете газового фонаря? Или эта картинка совсем из другого места и времени? В первые годы после войны, когда вместе со старым порядком внезапно исчезли и старые правила, в Берлине часто можно было увидеть сцены, которые лучше подошли бы для „Сатирикона“.
И потом: тесный холл на верхнем этаже. Действительно ли на дверях стояли номера комнат, как в отеле? С какой бы стати? Но как бы иначе я нашел нужную дверь? Комнату, где меня ждала женщина, которую для меня организовал мой фельдфебель.
Комната пять.
Немецкий солдат не знает страха.
Я постучался. Негромко. Так, как меня научила мама.
— Да? — отозвался голос. Он был — тут я снова доверяю памяти — ниже, чем я ожидал. Какое-то мгновение я испуганно думал: должно быть, я не в ту комнату. Или мой предшественник еще не управился. И то и другое было для меня одинаково мучительно. — Да входи же! — позвала она.
Дверь не могла скрипеть, когда я стал робко ее открывать. Совершенно уверен, с этим звуковым эффектом моя память обманывает меня. Тут в воспоминания прорвалось профессиональное клише. „Мой брат создает звуковые эффекты в кино“. Так я пел на пластинке.
Нет, дверь не скрипела. Даже если мне чудится, что я все еще слышу этот звук. Но то, что последовало затем, было в точности так, как я это запомнил. По-другому и быть не могло.
Ее кимоно было желто-зеленым, с огнедышащим драконом на спине. Второй сорт, сказал бы папа. И кимоно, и женщина. Светлые волосы, которым холодная завивка придавала неестественную форму.
Когда я вошел, она стояла у окна и медленно повернулась ко мне. Она жевала. Во время трудной смены не грех и подкрепиться между делом.
Она была ростом почти вровень со мной. Сильная фигура с широким тазом. Выправка вообще не дамская. Так мог бы стоять матрос. Или крестьянин.