Страница 21 из 23
— Разве Дикон умеет это делать? — оживленно спросил он.
— Он играл на дудке, а они слушали, — объяснила Мери. — Но он говорит, что это вовсе не волшебство. Он говорит, это все потому, что он живет в степи и знает их обычаи. Он говорит, ему иногда кажется, что он сам птица или белка, потому что он их очень любит. Мне казалось, что он точно спрашивал что-то у малиновки, они точно разговаривали друг с другом… по-птичьи.
Колин откинулся на подушку; глаза его раскрывались все шире и шире, и на щеках горели пятна.
— Расскажи мне еще что-нибудь про него, — попросил он.
— Он все знает… о гнездах, о яйцах, — продолжала Мери. — Он знает, где живут лисицы, барсуки и выдры, но хранит это в тайне, чтобы другие мальчики не отыскали нор и не спугнули их. Он знает про все, что только живет или растет в степи.
— А он любит степь? — спросил Колин. — Как это можно любить такое место… громадное, обнаженное, пустынное!
— Это самое красивое место, — запротестовала Мери. — Там растут тысячи чудных цветов, и тысячи маленьких живых созданий хлопочут, вьют гнезда, роют норы, поют, щебечут, пищат… Они всегда заняты, и им так весело под землей, или на деревьях, или среди вереска… Это их мир.
— Откуда ты знаешь все это? — спросил Колин, повернувшись, чтобы взглянуть на нее.
— Я там ни разу не была, — сказала Мери, вдруг спохватившись, — только проезжала ночью. Мне казалось, что она отвратительна. Но мне все это рассказала Марта, а потом Дикон. А когда Дикон говорит об этом, то кажется, будто все это видишь и слышишь.
— Когда бываешь болен, то никогда ничего такого не видишь, — беспокойно сказал Колин.
Он имел вид человека, который прислушивается к каким-то новым звукам вдали и старается угадать, что это такое.
— Нельзя ничего видеть, когда сидишь в комнате!
— Я не могу пойти в степь! — сказал он обидчиво.
Мери с минуту помолчала, потом сказала нечто очень смелое.
— Мог бы пойти… когда-нибудь!
Он сделал движение, точно его испугали.
— Пойти в степь! Как я могу! Ведь я скоро умру!
— Откуда ты знаешь? — недружелюбно спросила Мери. Ей не нравился тон, которым он говорил о своей смерти. Она не чувствовала никакого сожаления; ей казалось, что он точно хвалится этим.
— О, я это слышал с тех пор, как помню себя, — сердито ответил он. — Все они вечно шепчутся об этом и думают, что я не замечаю. И им всем этого хочется…
В Мери вдруг проснулся дух противоречия. Она крепко сжала губы.
— Если бы им хотелось, чтобы я умерла, — сказала она, — я бы этого не сделала… Кому это хочется, чтоб ты умер?
— Слугам… и, конечно, доктору Крэвену, потому что он тогда получил бы Миссельтуэйт и был бы богат, а не беден. Он не смеет сказать этого, но у него всегда довольный вид, когда мне хуже… А когда у меня был тиф, он потолстел… И я думаю, что даже моему отцу этого хочется…
— А я этого не думаю, — упрямо сказала Мери.
Колин обернулся и снова посмотрел на нее.
— Ты не думаешь? — сказал он.
Он откинулся на подушки и притих, точно думая о чем-то. Наступило продолжительное молчание. Быть может, оба они думали о таких странных вещах, о которых обыкновенно дети не думают.
— Мне очень нравится важный доктор из Лондона, потому что он приказал снять с тебя эту железную штуку, — сказала наконец Мери. — Он тоже сказал, что ты скоро умрешь?
— Нет.
— Что же он сказал?
— Он не шептал, — ответил Колин, — может быть, он знал, что я терпеть не могу шепота. Я сам слышал, как он громко сказал: «Мальчик мог бы жить, если б только твердо решил сделать это. Надо возбудить в нем охоту». И он сказал это, как будто он сердился.
— Я тебе скажу, кто мог бы, пожалуй, придать тебе охоты, — сказала Мери, точно размышляя вслух. — Это Джон. Он всегда говорит о чем-нибудь живом. Он никогда не говорят про мертвое или про больное… Он всегда смотрит вверх, в небо, как летают птицы, или вниз, на землю, как растет что-нибудь… У него такие круглые голубые глаза, всегда широко раскрытые, потому что он всегда глядит на все вокруг. И смеется он так громко своим большим ртом… А щеки у него красные… точно вишни.
Она придвинула свой табурет поближе к софе, и выражение ее лица совершенно изменилось, когда она стала вспоминать о широко раскрытых глазах и большом рте.
— Вот что, — сказала она, — не будем говорить о смерти, я этого не люблю. Будем говорить о живом. Будем говорить о Диконе, а потом будем смотреть твои картинки.
Она не могла сказать ничего лучшего. Говорить о Диконе — значило говорить о степи, коттедже, в котором четырнадцать человек жили на шестнадцать шиллингов в неделю, о детях, которые толстели от степной травы, точно дикие пони. Это значило говорить о матери Дикона, о прыгалке, которую она прислала, о степи, над которой сияло солнце, о бледно-зеленых остриях, которые выглядывают из черной земли. А во всем этом было так много «живого», что Мери говорила больше, чем когда-либо прежде, а Колин и говорил, и слушал, как никогда прежде. Потом оба начали смеяться без всякой причины, как делают дети, когда им хорошо вместе.
И они столько смеялись, что, в конце концов, начали так шуметь, как будто это были самые обыкновенные, здоровые, нормальные десятилетние дети, а не черствая, никого не любящая девочка и болезненный мальчик, которому казалось, что он скоро умрет.
Им было так весело, что они забыли про картинки и забыли, что время шло, как вдруг Колин о чем-то вспомнил.
— А ты знаешь, о чем мы ни разу не подумали, — сказал он, — ведь мы двоюродные брат и сестра!
Это показалось им таким странным, что они стали смеяться еще громче. И среди этого веселья и смеха дверь вдруг отворилась, и вошли миссис Медлок и доктор Крэвен.
Доктор Крэвен вздрогнул от испуга, а миссис Медлок чуть не упала, потому что он нечаянно толкнул ее.
— Господи Боже! — воскликнула бедная миссис Медлок, глаза которой почти готовы были выскочить из орбит. — Господи Боже!
— Что это такое? — спросил доктор Крэвен, шагнув вперед. — Что это значит?
Мери вдруг снова вспомнился мальчик-раджа: Колин ответил так, как будто ни испуг доктора, ни ужас миссис Медлок ровно ничего не значили. Он был так же мало смущен или испуган, как если бы в комнату вошли кошка и собака.
— Это моя двоюродная сестра Мери Леннокс, — сказал он. — Я попросил ее прийти сюда и поговорить со мной. Она мне нравится. Теперь она должна будет приходить сюда и говорить со мной, когда я буду посылать за нею.
Доктор Крэвен с укоризной поглядел на миссис Медлок.
— О, сэр, — начала она, задыхаясь, — я не знаю, как это случилось. В доме нет ни одного слуги, который осмелился бы говорить об этом, — им всем отдано приказание…
— Ей никто не говорил, — сказал Колин. — Она услышала, как я плакал, и сама отыскала меня. Я рад, что она пришла. Не будьте же глупы, Медлок.
Мери видела, что доктор Крэвен не особенно доволен, но, очевидно, не осмеливался противоречить своему пациенту. Он сел возле Колина и пощупал его пульс.
— Я боюсь, что ты слишком много волновался. А волнение вредно тебе, мой мальчик, — сказал он.
— Я буду волноваться, если она перестанет приходить, — ответил Колин, в глазах которого появился зловещий блеск. — Мне гораздо лучше! Мне лучше, потому что она здесь. Пусть сиделка принесет нам обоим чаю; мы будем пить чай вместе.
Миссис Медлок и доктор Крэвен тревожно переглянулись; но делать, очевидно, было нечего.
— Он выглядит гораздо лучше, сэр, — осмелилась заметить миссис Медлок. — Но… — она остановилась, как бы обдумывая что-то, — он выглядел гораздо лучше сегодня утром, прежде чем она забралась в эту комнату.
— Она пришла сюда вчера ночью. Она долго сидела у меня. Она пела мне индусские песни и убаюкала меня, — сказал Колин. — Когда я проснулся, мне было лучше, я захотел завтракать. А теперь я хочу чаю… Скажите сиделке, Медлок!
Доктор Крэвен оставался недолго. Он несколько минут поговорил с сиделкой, когда она вошла в комнату, и потом сказал несколько слов Колину, в виде предостережения, что он не должен слишком много говорить, не должен забывать, что он болен, не должен забывать, что очень скоро утомляется. Мери подумала, что Колину приходится не забывать о множестве неудобств.