Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 97

Но что означают эти деньги? Что можно на них купить? Сколько получали тогда рабочие? В приложении к своей книге «Десять дней, которые потрясли мир» Джон Рид приводит таблицы заработной платы и цены на предметы первой необходимости, опубликованные в газете «Новая жизнь» в октябре 1917 года.

Дневной заработок в августе 1917 года составлял от семи с полтиной у печников до 8–8.50 у плотников, столяров, кузнецов. Металлисты, как видим по трудовой книжке токаря Косыгина, вырабатывали чуть больше. По сравнению с довоенным июлем 1914 года зарплата, замечает Рид, поднялась примерно в пять раз.

Теперь о ценах. Рид ссылается на таблицу, составленную городской думой Москвы, «где продовольствия было больше, чем в Петрограде, и соответственно оно было дешевле». Но разница эта относительно небольшая.

В целом продукты подорожали за это время на 51 процент больше, чем выросла заработная плата, а товары первой необходимости — «более чем вдвое против заработанной платы». Но и в это время, когда «прибытки предпринимателей были колоссальны» (Рид), Николай Косыгин на свою зарплату мог сносно обеспечить семью. На день у него приходилось 8.50 — 8.70. Два фунта (819 г) белого и два фунта черного хлеба стоили 64 коп. Фунт говядины — рубль десять копеек, полфунта масла — рубль шестьдесят; столько же десяток яиц. Кружка молока — 40 коп., полфунта карамели, бидончик керосина, спички — еще 4 рубля.

Словом, когда Алексей Николаевич как бы вновь прошелся по петроградским рынкам и лавкам, то сказал, что ему недостает воображения, чтобы представить себе современного рабочего, который зарабатывал бы в восемь раз больше, чем его отец в 1913 году. Сомнительные цифры из доклада убрали, пошли по другим страницам, а в памяти Алексея Николаевича все стоял Петроград его детства и юности.

Наверное, самое сильное впечатление тех переломных лет — не проводы солдат на фронт под разрывающие душу аккорды «Прощания славянки», не таинственные разговоры взрослых о Распутине и царице, германской шпионке, а «хвосты». К семнадцатому году они стали такими же привычными в пейзаже Петрограда, как видный отовсюду шпиль Адмиралтейства. Студенты называют «хвостами» проваленный экзамен или зачет; в журналистике — это часть материала, вышедшая за рамки определенного объема; а в России тех лет так окрестили очереди. Популярный до революции иллюстрированный журнал «Искры» посвятил «хвостам» целый номер. Вряд ли Алеша Косыгин листал этот журнал — он был из тех, кто до рассвета занимал очередь в один магазин, а брат или сестра в другой.

В январе 1917 года в Петроград привезли лишь половину от минимальной потребности города в продуктах. В феврале, в канун революции председатель Государственной Думы М. Родзянко писал императору: «В течение по крайней мере трех месяцев следует ожидать крайнего обострения на рынке продовольствия, граничащего со всероссийской голодовкой». Обострение, которое поставило точку в долгой истории самодержцев Романовых, случилось раньше.

В дневниках Михаила Пришвина сохранилась выразительная картинка тех дней:

«У развалин сгоревшего Литовского замка лежит оборванный кабель, проволока у конца его расширилась, как паучиные лапы, и мешает идти по тротуару. Со страхом обходят ее прохожие, боятся, как бы не ударило электричество, но ток уже выключен и силы в проводе нет.

— Вот так и власть царская, — говорит мой спутник, старик-кузнец, — оборвалась проволока к народу, и нет силы в царе».

…Зарплату на заводе по-прежнему платили аккуратно — первого и пятнадцатого числа каждого месяца, но с каждым разом она «весила» все меньше, не поспевая за ценами. Восемь тысяч рабочих делали орудийные затворы и минные аппараты. Большевики формировали отряды красной гвардии, звали с собой токаря Косыгина, но он отбивался: «У меня трое на руках, каждому расписано, по каким «хвостам» стоять».

У каждого «хвоста» было свое лицо. Табачные — сплошь шинели, нередко костыли, протезы. Но ни раненых, ни инвалидов без очереди не пропускали, в каждом видели дезертира, которых надо гнать из Петрограда. Мучной, сахарный, яичный «хвосты» — все больше пожилые женщины, туго повязанные платками.

Молочный и керосиновый — рядом со взрослыми детвора, в руках бидончики, кувшины… А еще ситцевый «хвост» — толпа у входа, фуражки, кепки, платки, а спиной к ним, прямо на тротуаре, давно уже сидят женщины в кацавейках, одна даже задремала. И еще «хвосты» — калошный, масляный, мыльный, овсяной и самый главный — хлебный…





Приведу еще одно свидетельство Джона Рида. «В борьбе мои симпатии не были нейтральны, — признается он. — Но рассказывая историю тех великих дней, я старался рассматривать события оком добросовестного летописца, заинтересованного в том, чтобы запечатлеть истину».

Вот каким он видел Петроград в сентябре-октябре 1917 года. «С тусклого, серого неба в течение все более короткого дня непрестанно льет пронизывающий дождь. С Финского залива дует резкий, сырой ветер, и улицы затянуты мокрым туманом. По ночам — частью из экономии, частью из страха перед цеппелинами — горят лишь редкие, скудные уличные фонари… Масса разбоев и грабежей. В домах мужчины по очереди несут ночную охрану, вооружившись заряженными ружьями…

С каждой неделей продовольствия становится все меньше. Хлебный паек уменьшился с 1 1/2 фунта до 1 фунта, потом до 3/4 фунта, 1/2 фунта и 1/4 фунта. Наконец прошла целая неделя, когда совсем не выдавали хлеба.

Возвращаясь домой с митинга, затянувшегося на всю ночь, я видел, как перед дверями магазина еще до рассвета начал образовываться «хвост», главным образом из женщин, многие из них держали на руках грудных детей».

А повседневная жизнь города, замечает Рид, шла своим чередом, словно и не было никакой революции. В Александринском театре ему запомнился воспитанник императорского пажеского корпуса в парадной форме: в антрактах он становился навытяжку лицом к пустой императорской ложе, с которой уже были сорваны все орлы.

Седьмого и восьмого ноября 1917 года «Новый Лесснер» работал как обычно. «На поверхности все было спокойно, — пишет Рид. — Сотни тысяч людей легли спать в обычное время, рано встали и отправились на работу. В Петрограде ходили трамваи, магазины и рестораны были открыты, театры работали, выставки картин собирали публику… Сложная рутина повседневной жизни, не нарушенная и войной, шла своим чередом». 15 ноября 1917 года Николай Косыгин, токарь мастерской № 9 механических заводов «Г. А. Лесснер», получил очередную зарплату. За вычетом пожертвований (2 р. 49 коп.) и взноса в больничную кассу (1 р. 30 коп.) к выдаче ему причиталось 229 рублей.

В семейный кошелек уже приносил свою копеечку и старший сын, Павел. А Маруся с годами все чаще оставалась дома. Без всякой видимой причины она вдруг перестала расти и стеснялась подружек, давно заневестившихся. На врачей денег не было.

Ах, если бы девочку вовремя показали докторам! Где-то я читал, что как раз в эти годы в Питере творил чудеса талантливый хирург. Листаю книжки, одну за другой — да, это у Федина, он рассказывает о хирурге Грекове. Оперировал Греков в Обуховской больнице, а дома у него «сходились в довольно нечаянный круг люди искусства и науки». И были среди них Митя Шостакович, Александр Константинович Глазунов, Софроницкий, Замятин и Ремизов…

Однажды к Грекову, пишет Федин, привели девушку, которая остановилась в росте и во всем развитии. Он нашел, что болезнь происходит от врожденного порока — ее бедренные кости были посажены чересчур узко — и предложил расставить кости. Идея и ему казалась рискованной, но выбора не было: девушка превращалась в урода и очень страдала. Родители ее дали согласие на операцию…

Через несколько лет Греков получил из Сибири письмо и снимок молодой цветущей женщины. Это оказалась его пациентка. После операции девушка выросла, вышла замуж и родила здорового ребенка.

Марусе Косыгиной такой добрый волшебник не встретился, а может, и болезнь у нее была другая, неизлечимая. На всю свою долгую жизнь — она умерла в семьдесят один год — Мария Николаевна осталась маленькой, как в детские годы. Она была мудрой и доброй феей семьи брата. Клавдия Андреевна всегда называла ее Манечкой.