Страница 2 из 31
Груманланы говорят, что старуха с сестрами показывается иногда людям во время «погод», когда ветер свистит в каменных утесах Шпицбергена; в это-то время видят старуху с сестрами через крутящийся в воздухе снег, освещенных синеватым трепетным блеском северных сияний. Они поют под вой ветра: «Здесь нет ни петья церковного, ни звона колокольного: здесь все наше…».
Груманланы описывают сестер старухи красавицами; говорят, что они способны принимать на себя образы женщин, почему-либо дорогих промышленникам; так, они, желая погубить кого-либо из охотников, принимают на себя образ невесты охотника, оставленной им в деревне, и являются к нему во сне; очарованный охотник, желая продлить обаяние сна, удаляется от товарищей в остров и спит, убаюкиваемый грезами. Здесь, сказывают, начало цинги. Товарищи охотника, заметя частые отлучки его и беспрестанный сон, стараются пробудить в нем угасшую деятельность. Для этого они употребляют разные, более или менее человеколюбивые средства, между прочим, вот два из них. Одержимого цингою привязывают руками к середине довольно длинной жерди, за концы которой берутся четверо сильных мужиков; держащие жердь бегут и несчастный больной со страшными усилиями передвигает ноги, опухшие от цинги, для того, чтобы не тащиться, не волочься за четырьмя здоровыми мужиками; нередко подобных несчастных, привязанных руками к жерди, тянут волочмя. В это время привязанный чувствует ужасное страдание; за один час обаятельного, пагубного сна он готов отдать мучителям все. Во время этих мучительных, но спасительных для него прогулок он, сказывают, просит товарищей убить его одним разом, вместо того чтобы мучить этими медленными пытками. После двух-трех прогулок за жердью он начинает поправляться и уже просит товарищей не о смерти, а о продолжении их забот о нем. Иногда они взводят одержимого цингою на высокий утес и бросают его оттуда в снег; несчастный, барахтаясь в снегу, выбирается, наконец, на дорогу и после трех-четырех подобных «головоломных» путешествий с утеса выздоравливает…
Но вот по окончании промыслов мужики-охотники собрались в становую избушку для сдачи каждым своей добычи лоцману; рассчитавшись с ним, они вышли на берег океана поглядеть в родную сторону, на юг, да поболтать кой о чем; разговор их прерван звуками песни, несущейся с океана; мужички с удивлением посмотрели друг на друга, не успели переговорить об этой небывалой диковинке, глядят: огромный двенадцативесельный карбас, как птица, летит мимо острова, да так близко к ним, что они в состоянии разглядеть всякую складку лица страшной старухи, первенствующей в карбасе, с веслом в руках. На лавках стоят ее сестры, веселые гребцы, да такие разряженные, красивые, что так бы и прыгнул к ним с берега в карбас…
— Я стрелю по старухе: у меня винтовка заряжена двойным звериным зарядом: что скажешь, кормщик? — сказал один из мужиков и, взглянув на карбас, уронил винтовку вниз, замок брякнул о лед и разлетелся — так мужика поразила красота молоденьких гребцов!
— Отваливай, сестры: здесь есть «табака и кислая морошка» [1], здесь нам не пожива! — сказала старуха и карбас поплыл прочь.
— Не стреляй, ребята, не вороши: они нас не трогают, и вы их не ворошите! — закричал кормщик».
Вот еще одна легенда, передаваемая Харитоновым: «Верст за сорок к востоку от становой избушки, на берегу небольшого залива стоял жалкий станок, наскоро сколоченный из барочных досок, колеблемый каждым сколько-нибудь чувствительным ветром. В станке было двое промышленников, из которых старший, совершенно опухший от цинги, собирался уже умирать и шептал исповедь младшему — парню лет двадцати с небольшим, с крепким наказом, чтоб его отпели заочно на родной стороне и чтоб товарищ непременно с молитвою зарыл тело его в землю. Прошла ночь. Утром молодой парень тащил посинелое, опухшее тело товарища из избы и днем копал ему могилу. Пришедши в избу по окончании погребения, парень засветил жирник. Страшно одному в избе. Чем прогнать парню худые думы? За ним водилось художество поигрывать на скрипке. Потушил он жирник, лег на лавку и под звуки скрипки запел:
Не успел он дотянуть голосом последней строчки, как в станке раздался топот пляски, хлопанье в ладоши и смех, да такой звонкий, ребячий смех, что у парня от этого звонкого, музыкального хохота выпал из рук смычок и сердце перестало биться. Пляска продолжается и хохот звенит все громче и громче. Залег у мужичка на сердце этот веселый хохот; дай, думает, вырублю огонька, да посмотрю, кто такой жив-человек тут потешается. Сказано — сделано. Ударил мужик огнивом по кремню; посыпались искры, зашипел трут, умолкли пляска и хохот; по-прежнему он один в избе, а ветер воет в снежных вершинах гор, а думка блазнит все хуже и хуже: вот, думает мужик, придет под окно упокойник, затрясет головою. Для ободрения себя мужик опять за то же; пропустя несколько строк песни, он пел под визг смычка, а прежде того огонь сунул в берестяный туес (бурак). Только б услышать, думает, открою туес: не уйдешь от меня, хорошая, и сердце так и порхается в груди: крепко хочется подсмотреть парню веселую плясунью.
Снова та же пляска, те же всплески. ладоней, а смех еще обольстительнее, еще вкрадчивее раздается то из того угла избы, то из другого, смотря по тому, откуда слышится топот пляшущей. Парень безотчетно, как угорелый, поднял с бурака крышку — и перед ним засверкала глазами молодая девка. Смотрит она, испугалась, а парень дрожит и бьется, как в лихорадке; уставил на нее глаза, и нет силы отвести ему глаз от этих сверкающих, как алмазы, голубых очей. Девка клонит голову, застыдилась, длинные русые кудри упали и завесили лицо ее, как пологом.
Опомнился мужичок. «Не нужись, хорошая: еще бы раз посмотреться с тобою из очей в очи, да в ту же пору хоть и умереть бы!» Ободрилась девка от этих слов мужика, отбросила голову назад: «Твоя воля, говорит ему, — твоя власть, если ты однажды увидел меня, то властен заставить меня хотя и век жить с тобою, а со мною тебе здесь жить будет не худо; только не покидай меня, не уезжай отсюда: бросишь меня на свое лихо; худа-хороша, а я сильна: тут и уйти тебе от меня будет некуда».
Села она к мужику в изголовье, уставила на него свои очи.
Или она была добрая сестра старухи, или он приглянулся ей, только, сказывают, она берегла и хранила его от цинги и от всяких нужд; закручинится ли мужик о промыслах, она, предупредительная, нагонит в его ловушки песцов такую силу, что ему дня в два не выносить их в станок с путиков; захочет ли скрипач выпить водки, она, еще не услышав его просьбы, наладит ему анкер рому и поставит в избушку: пей — не хочу. Кажись, чего бы еще не хватало мужику: ест сытно, пьет сладко, живет без работы, да еще такая подруга, что другой такой не найти, хоть весь белый свет обойти; нет, не живется мужичку вдвоем с девкой; что-то толкает, нудит и погоняет его за океан, на Русь, на родную сторону.
— Зачем ты плачешься на промыслы, на что тебе зверье, уж не хочешь ли ты, голубок, покинуть меня? — однажды сказала ему девка.
Чем дольше парень живет с девкой, тем скучнее, тем тягостнее ему кажется она; наконец, он начал бояться ее, а она, та же любящая, предупредительная, все более и более прилепляется к нему: любовь ее час от часу становится шире.
В один день прибежала она в станок веселее обыкновенного: «Порадей, Василий, — говорит ему, — у нас скоро будет сын; не покидай меня, голубок; ты начал тоскнуть и отворачиваешься от меня, не слушаешь меня, а я все та же».
1
Противоцинготные средства.