Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 85

Вот что видит Вера в четвертом сне:

«Золотистым отливом сияет нива; покрыто цветами поле, развертываются сотни, тысячи цветов на кустарнике, зеленеет и шепчет подымающийся за кустарником лес, и он весь пестреет цветами, аромат несется с нивы, с луга<…>, а за нивою, за лугом, за кустарником, лесом опять виднеются такие же сияющие золотом нивы, покрытые цветами луга…» (с. 404).

Где же место наблюдателя этих картин? Судя по аромату, несущемуся с лугов, наблюдатель здесь, среди цветов. Но тогда как он видит то, что за лесом? Если же наблюдатель неведомо как поднят над всем, парит (ведь нужно время, чтобы разглядеть все это, и тогда вспоминается старый вопрос: «Отчего люди не летают?» Автору нужно, и полетят), он должен, чтобы почувствовать аромат, лететь/парить низко, а чтобы увидеть картину за лесом, подняться высоко. Значит, он все же не парит, а летает, меняя высоту. Этот полет подтверждается: «У подошвы горы, на окраине леса… воздвижется дворец. — Пойдем туда. Они идут, летят» (с. 405).

Архетип леса в мире русских литературных образов внушает некоторое недоверие к дворцу. Впрочем, отчего? Новые люди, в отличие от старых, летают, потому что у них произошли генетические мутации, они стали другими. Для них Чернышевский и придумал проект другого общества. Замятин «воспользовался» проектом и реализовал его в романе «Мы». Не зря же в его обществе у новых людей хирургически удаляют рецидивы прежней физиологии. С этой точки зрения «Мы» — ответ на вопрос, заданный романом Чернышевского, и антиутопией эту книгу нельзя считать.

Как нельзя безоговорочно считать антиутопией (или сатирой на коммунистическое общество) сочинения А. Платонова, в частности упоминавшийся роман «Счастливая Москва». В нем — все та же мечта о том, чтобы человек, наконец, полетел, т. е. стал другим и покинул это место. Один из персонажей говорит «о слое атмосферы на высоте где‑то между пятьюдесятью и ста километрами; там существуют такие электромагнитные, световые и температурные условия, что любой живой организм не устанет и не умрет, но будет способен к вечному существованию… Это было «Небо» древних людей и счастливая страна будущих<…>воздушная страна бессмертия; тогда человек будет крылатым…»[55].

Эти строки напоминают суждения Циолковского о вечности вне земной атмосферы, на других планетах: «Жизнь не имеет определенного размера и может быть удлинена до тысячи лет<…>Смерть есть одна из иллюзий слабого человеческого разума<…>Вселенная так устроена, что не только сама она бессмертна, но бессмертны ее части в виде живых блаженных существ»[56].

Платонов, я полагаю, был хорошо знаком с книгами Циолковского, и в романе «Счастливая Москва» он попросту заимствует из них то, что соответствует его тогдашним умонастроениям. «Москва» на — писана через несколько лет после «Чевенгура», где изображена, так сказать, земная судьба коммунизма, в который писатель безоговорочно верил (суждения критиков об антикоммунистическом пафосе сочинений Платонова — чистое недоразумение). Разочаровавшись в его земных перспективах, он задумывается о его внеземной проекции, о «Небесном Граде», аналогом которого является счастливая Москва, одновременно город и человек. «Космизация» коммунизма была для Платонова единственным выходом из советского кошмара, который он отчетливо видел, но не связывал с обожаемым коммунизмом. С юношеской верой в него Платонов не расстался до конца дней, развивая, в частности, традицию «Что делать?» Чернышевского. Возвращаюсь к этому роману.

После группы картин, представленных поэтом на празднестве, сопровождавшая Веру красавица поясняет: «Нет, те царицы не похожи на меня. Все они продолжают царствовать, но царства всех их падают.<…>Я заменяю всех, они исчезнут, я одна останусь царствовать над всем миром» (с. 410).

Знакомое по русским утопиям: вечное царство, как и у Замятина «мы» повсюду на земле и готовы распространить свой порядок на тела Солнечной системы — об этом и писал Циолковский и ради этого работал над проектом космического корабля.

Чтобы стало возможным общество новых людей, нужно, чтобы история шла «в эту сторону». Чернышевский, воображая такого человека, вынужден вообразить и новую историю: «Мужчина становился разумнее, женщина тверже и тверже сознавала себя равным ему человеком» (с. 411).

Только в истории с таким содержанием пригодны антропологические принципы Чернышевского. Замятин в «Мы» изобразил эпоху, когда победила такая история — разумных мужчин и твердых женщин. До тех же пор, пишет Чернышевский, «и мужчина не знал полного счастья любви, того, что он чувствовал до меня (в старой истории. — В. М.), не стоило называть счастьем… А женщина, как жалка до меня женщина<…>она до меня слишком мало знала, что такое любовь…» (с. 415).

Совсем не важно, что говорящая эти слова красавица — аллегория равноправия, хотя аллегоризм, красота не сама по себе, но в качестве выражения еще чего‑то (осознанного автором), другого, не физического состояния, многое поясняет в романе.

Цитированные слова обнаруживают идеологию, согласно которой у истории есть направление, оно прогрессивно, и потому предыдущее хуже последующего. До меня не было счастья, не было жизни; они начинаются мною и со мною (типичная, к слову, инфантильная психология). Если так, прошлое ничего не стоит, от него лучше избавить — ся как от заблуждения — так будут думать и поступать большевистские последователи Чернышевского и контрбольшевики наших дней.





Роман Замятина воплотил эти суждения и действия еще до того, как они стали очевидными, художественная реальность оказалась самой что ни на есть обыденной действительностью, утопия перетекла в жизнь. Писатель разглядел то, что всегда существовало в умах и душах русских людей и чего не разглядел Чернышевский, хотя от него, с его склонностью к аналитическим суждениям, пристрастием к философии, этого можно было бы ожидать.

«Сады, лимонные и апельсинные деревья, персики и абрикосы — как же они растут на открытом воздухе? О, да эти колонны вокруг них, это они открыты на лето, да это оранжереи…» (с. 416).

В «оранжерее» Чернышевский выращивает и людей, соответствующих его антропологическим принципам. Это — новые люди, которых не было и нет, и под этих выдуманных подгоняется социальное устройство. Однако жить в нем людям реальным.

«Группы, работающие на нивах, почти все поют; но какою работой они заняты? Ах, это они убирают хлеб (а чем еще занимаются на нивах? — В. М.). Как быстро у них идет работа! Но еще бы не идти ей быстро, и еще бы не петь им! Почти все делают за них машины<…>Люди почти только ходят…» (потому что в основном летают. — В. М.) (с. 418).

Похоже на эпизод из фильма И. Пырьева «Кубанские казаки»: элемент утопии Чернышевского попал в утопический фильм, назначение которого состояло в том, чтобы внушить, вот как мы живем или — в духе Чернышевского — вот — вот будем жить, а посему любите будущее, приближайте его и пр.

Чернышевский описывает коллективный обед: «Великолепная сервировка, все алюминий и хрусталь» (с. 419).

Алюминиевую часть сервировки коллективных трапез быстро внедрили после 1917 г., кажется, и посейчас этот «алюминий» не вышел из употребления (в «Одном дне Ивана Денисовича» А. И. Солженицын описывает: «Шухов вытянул из валенка ложку… Он сам отливал ее из алюминиевого провода…»). Нечаянное совпадение деталей дает представление и об утопии Чернышевского, и о том общественном строе, который объявил писателя предшественником.

Замечательна заповедь новой России Чернышевского: «Каждый живи, как хочешь». «Огромное большинство, 99 человек из 100, живут так, как мы с сестрой показываем тебе…» (с. 422) Т. е. не так, как они хотят, а как мы хотим, сам Чернышевский хочет — та самая воля одного, которая сделается нормой жизни всех.

55

Новый мир. 1991. № 9. С. 26.

56

Циолковский К. Э. Воля вселенной, 1928 // Очерки о Вселенной. С. 44.