Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 175 из 335

Риторический тип эстетического сознания и соответствующая ему художественная практика прожили в европейской традиции почти два тысячелетия, до тех пор, пока личность продолжала воспринимать себя как часть общественного целого, а любое самовыражение, сколь угодно личное, формулировалось с учетом канона и потому невольно, а часто и вполне сознательно облекалось в риторические формы. В таком виде слово, организованное и красивое, обращалось к тому, что объединяет читающих или слушающих, к государству и к народу, к Богу и истории. Проповеди средневековых мистиков и любовные признания Абеляра или Элоизы, страстные и личные, испещрены риторическими фигурами; торжественно риторичны монологи героев классицистических трагедий от Корнеля до Сумарокова; перечитайте характеристику Мазепы в пушкинской «Полтаве», и вы убедитесь, как долго и как сильно жила родившаяся в Риме риторическая традиция. Жила до тех пор, пока в XIX в. с романтической революцией, с Гоголем и Достоевским не родился новый, экзистенциальный человек, со своей психологической, неповторимо личной сложностью, частной жизнью, житейской прозой, борьбой за существование, своими страданиями, проблемами и трудностями.

630

В январских заседаниях 27 г. до н. э. сенат оформил изменение общественного строя римского государства: сохраняя облик республики, оно, по существу, исподволь, но неуклонно становилось монархией. Искусство убеждать отступало перед искусством подчиняться. Начинался третий из выделенных нами выше, заключительный период в развитии римского красноречия. Современники воспринимали его как эпоху кризиса и упадка. Жалобы на corrupta eloqulntia — «порчу красноречия», тянутся через весь первый полу-торавековой период существования империи. Они стали раздаваться еще до 27 г., сразу после установления диктатуры Цезаря — этого пролога к новой эпохе. Уже Цицерон скорбел о том, что «форум римского народа забыл изысканную речь, достойную слуха римлян», а двумя поколениями позже историк Веллей Патеркул задавался вопросом, почему расцвет ораторского искусства в последний век Республики сменился к его времени полным упадком. Сохранив-иийся текст «Сатирикона» Петрония (60-е годы н. э.) начинается с ассуждения на эту же тему: «Именно вы, риторы, не в обиду вам будь сказано, первыми загубили красноречие»; и в эти же годы один из корреспондентов философа Сенеки интересовался, почему вре-[я от времени вообще и в их эпоху в частности «возникает род ис-орченного красноречия». К концу века самый авторитетный в этот ериод историк и теоретик ораторского искусства Фабий Квинтилиан, обобщив и проанализировав накопленный в Риме опыт в этой области, пришел к необходимости написать специальное сочинение О порче красноречия», к сожалению, до нас не дошедшее. Завершает этот ряд «Диалог об ораторах» Тацита (первые годы II в.), начинающийся следующими словами: «Ты часто спрашиваешь меня, Фабий Юст, почему предшествующие столетия отличались таким обилием знаменитых и одаренных ораторов, а наш покинутый ими и лишенный славы красноречия век едва сохраняет само слово "оратор"». К проблемам, поднятым в этом замечательном произведении, нам вскоре предстоит вернуться.

Намеченная здесь римскими авторами закономерность важна не только для духовной эволюции их общества. В ней обнаруживаются по крайней мере два обстоятельства, имеющих типологическое значение для всей истории европейского искусства.

Основная мысль тацитовского «Диалога» сформулирована на последних его страницах. «Великое и яркое красноречие — дитя своеволия, которое неразумные называют свободой; оно неизменно сопутствует мятежам, подстрекает предающийся буйству народ, вольнолюбиво, лишено твердых устоев, необузданно, безрассудно, самоуверенно; в благоустроенных государствах оно вообще не

631

рождается. Да и в нашем государстве, пока оно металось из стороны в сторону, пока не покончило оно со всевозможными кликами, раздорами и междоусобицами, пока на форуме не было мира, в сенате — согласия, в судьях - умеренности, пока не было почтительности к вышестоящим, чувства меры у магистратов, расцвело могучее красноречие, несомненно превосходившее современное, подобно тому, как на невозделанном поле некоторые травы разрастаются более пышно, чем на возделанном. Форума древних ораторов больше не существует, наше поприще несравненно уже, и подобно тому, как искусство врачевания менее всего применяется и менее всего совершенствуется у народов, наделенных отменных здоровьем и телесною крепостью, так и оратор пользуется наименьшим почетом и наименьшею славою там, где царят добрые нравы и где все беспрекословно повинуются воле правителя»*.

Рассмотренная в контексте всего диалога, в контексте литературы и философии Ранней империи в целом, мысль, здесь высказанная, может быть понята как сопоставление внешней духовной активности, направленной на разрешение государственных и политических споров, и активности внутренней, предоставляющей правителю ведать государственными делами и пользующейся достигнутой общественной стабильностью для того, чтобы сосредоточиться на собственных проблемах, нравственных и творческих. Рядом с творчеством, обращенным вовне, в общество, и реализуемом в речах оратора, возникает иная перспектива — творчества, реализуемого человеком «наедине с собой» (об этом говорит в своей речи персонаж диалога по имени Матерн). Рядом с культурой слова открывается путь к культуре духа и к поэтическому творчеству, рядом с осознанной высшей ценностью красноречия — путь к осознанной высшей ценности философии.





Эту проблему в Риме — кажется, впервые — поставил Цицерон в до нас не дошедшем, но сохранившемся в многочисленных отрывках диалоге «Гортензий» (45 г. до н. э.). «Гортензия» читали Тацит и некоторые отцы церкви, читал блаженный Августин. Осознание и первая разработка поставленной здесь проблемы образует венец и итог развития античной риторической культуры. Сопоставление духовности, обращенной вовне и потому выражающей себя в слове, и иной духовности — «мысли без речи и слов без названия» (Вла-

* Все положения данного текста сосредоточены в «Диалоге» на одной странице, в параграфах 40—41 в, где они сформулированы в разных фразах, но расположенных последовательно и развивающих единую мысль. Мы позволили себе не помечать пропуски между ними.

632

димир Соловьев) — было передано Римом Европе и составило одну из вечных и узловых проблем ее культуры.

«Упадок красноречия» в Риме эпохи Ранней империи имеет значение для общего развития искусства и еще в одном отношении. Как мы видели, упадок этот столь остро переживался современниками потому, что знаменовал собой отказ от исходной функции красноречия в Древнем мире — быть искусством убеждать, обращенным на проблемы государственной жизни и политики, то есть реальным воплощением античной демократии, всегда предполагавшей разнообразие мнений, столкновения и конфликты и решение их на основе красноречивой апелляции к законам и красноречивого доказательства. С установлением фактического единодержавия такое красноречие неизбежно пришло в упадок, но, как вскоре выяснилось, на его месте расцветало красноречие иного типа.

В истории искусства бывает упадок, который оказывается прогрессивен с точки зрения самого искусства. В красноречии Катона Старшего или Сципионов, в красноречии II—I вв. до н. э. слово могло быть сколь угодно выразительным и красивым, оно все равно в принципе оставалось соотносительным с государственно-политической или судебно-правовой сутью дела. Res и ars сближались, но оставались каждый в своем праве; в «Гортензии» Цицерона они еще спорят на равных. В ситуации, описанной в цитированной выше отрывке из «Диалога об ораторах» Тацита, это равенство нарушалось. Сколько-нибудь важные постановления и приговоры сената, суда, Совета принцепса были чаше всего предрешены, и речь, их обосновывающая и им возражающая, в растущей мере становилась самоценным произведением искусства. Латинский язык, отражающий эту ситуацию и удовлетворявший этим требованиям, получил в исторической филологии название «серебряная латынь» в отличие от языка Цицерона, Ливия или Вергилия, ораторов и поэтов конца республики — начала империи, прозванного «золотой латынью».