Страница 16 из 20
Как эти слова могли бы осчастливить его мать, которая до последней минуты испытывала острое чувство вины перед сыном!
Мур писал в мае 1943 года сестре Але, что на днях уезжает вся Академия наук, в том числе и три профессора, живущие в их доме: «Цявловский, Благой, Бродский (один – седой с бородкой, другой – лысый в очках, третий – с закрученными усами и пенсне)». Просил Людмилу Ильиничну, жену А. Толстого, помочь ему вернуться из эвакуации. Скорее всего, Толстые помогли.
В сентябре-октябре он оказался в Москве. В ноябрьской холодной Москве 1943 года почти не было света, горел он только на главных улицах, на всех остальных люди вечером пробирались ощупью, натыкаясь на прохожих. По нескольку часов стояли в очереди в баню. Зато работали филармония, консерватория, выставки.
Осенью 1943 года Мур поступил в Литинститут, в котором проучился чуть более трех месяцев.
«26 ноября 1943 года за столом неподалеку от меня появился очередной новичок, и я на переменке узнал, что фамилия его Эфрон, зовут – Георгием; наш однокурсник Дима Сикорский называл его Муром – писал в воспоминаниях Анатолий Мошковский. – Лицо у Георгия было очень интеллигентное: высокий бледный лоб, орлиный нос и длинные узкие иронические губы. Во всем его облике чувствовалась порода – в четких чертах лица, в умных светло-серых глазах, в подбородке, даже в этой бледности… Достоинство, взрослость, опыт, умение, как мне казалось, далеко видеть и глубоко понимать.
Как скоро выяснилось, мы с ним были ровесники – по восемнадцать, но он казался лет на пять старше, умудренней, образованней меня. На переменах к нему иногда подходил Дима Сикорский в авиационном синем кителе, рослый, крепкий, видный парень; они расхаживали по аудитории, разговаривали, посмеивались над чем-то. Дима был сыном переводчицы Татьяны Сикорской. “Наверно, и Георгий писательский сынок”, – подумал я».
Вадим Сикорский говорил, что Мур остался в его памяти именно как студент Литинститута, елабужского мальчика он почти не помнил. И всё время повторял, что Эфрон практически не общался ни с кем, молчал, был чрезвычайно закрыт.
Анатолий Мошковский вспоминал: «В первом семестре нам читал что-то вроде курса “Введение в творчество” бывший теоретик конструктивизма Корнелий Люцианович Зелинский – пожилой, носатый, лощеный, одетый с иголочки, при модном галстуке, пришедший к нам на курс с нелестной кличкой, данной ему старшекурсниками: Карьерий Лицемерович Вазелинский. Отставив от стола стул и вытянув ноги в рисунчатых, невиданных в то время носках и в тщательно отглаженных брюках, он самоуверенно, с апломбом говорил».
Угол в комнате Е.Я. Эфрон (Мерзляковский пер., 16, кв. 27). После приезда из Франции, а позднее – после освобождения из лагеря здесь жила Ариадна Эфрон; после ареста С. Эфрона – М. Цветаева с Муром
Новое пересечение Мура и Зеленского произошло после того, как они виделись издалека в Ташкенте, а главное после их краткой дружбы в Голицыне, где Цветаева жила вместе с сыном в 1940 году. Когда Мур заболел, критик трогательно заботился о нем:
«28.3.40. Вчера навестил меня критик Зелинский – он умный человек, с хитрецой. Он был когда-то во Франции – служил в посольстве – и знает Париж. Он меня ободрил своим оптимистическим взглядом на будущее – что ж, может, он и прав, что через 10–15 лет мы перегоним капиталистов. Конечно, не нужно унывать от трудных бытовых условий, не нужно смотреть обывательски – это он прав. Сегодня он едет в Москву и привезет мне книжек советских авторов и, главное, несколько номеров “Интернациональной литературы”» [8] .
В начале 1941 года Цветаева после того, как ей пересказали внутреннюю разгромную рецензию Зелинского, сделавшую невозможной публикацию уже подготовленного к печати сборника ее стихов, запишет у себя в книжке: «Сволочь – Зелинский!» А Мур снова будет в оппозиции к матери. Как они встретились Москве в 1943 году, осталось неизвестным, однако Зелинский был не из тех, кто мучился угрызениями совести.Уже попав в армию, Мур с горечью вспоминал оставленный институт, где он столько еще мог сделать. «Часто думаю о Москве, об Институте, – писал он тетке Елизавете Эроф, – который мне понравился, а еще чаще все думы сливаются в одно безразличное впитывание всех извне идущих звуков, запахов и впечатлений (это – в свободное время)».
Елизавета Яковлевна Эфрон. 1930-е
Он прошел унизительную службу в строительных ротах, куда отправляли таких, как он, с подозрительным происхождением. Обстановка в ротах была столь тяжела, что все мечтали о фронте как об освобождении. «Ротный старшина наш – просто зверь; говорит он только матом, – писал Мур теткам в Москву, – ненавидит интеллигентов, заставляет мыть полы по три раза, угрожает избить и проломить голову. <…> 99 % роты – направленные из тюрем и лагерей уголовники, которым армия, фронт заменила приговор». Он жалуется на жизнь; вновь, по-своему, высокомерием противостоит хамству, оскорблениям, из последних мальчишеских сил старается не сломаться.
К сожалению, о нем некому было хлопотать, как это произошло в случае с Серёжей Шиловским, сыном Елены Сергеевны и Евгения Александровича Шиловского, видного генерала. Муру не повезло, как Льву Гумилеву, сыну Ахматовой, который встретил победу в Берлине. Правда, после войны на долю Гумилева выпало очередное тюремное заключение и лагерь.
Неотвратимо надвигалась отправка на фронт. Мур погибнет почти сразу, буквально через две недели.
«26-го февраля меня призвали в армию, – писал он в одном из последних писем к Але. – Три месяца я пробыл в запасном полку под Москвой, причем ездил в Рязанскую обл. на лесозаготовки. В конце мая я уехал с маршевой ротой на фронт, где и нахожусь сейчас. Боев еще не было; царит предгрозовое затишье в ожидании огромных сражений и битв. Кормят несколько лучше, чем в запасном полку. Погода часто меняется, места – болотистые, много комаров, местность холмистая; есть и леса. Всё это – сведения чисто географического характера, но здесь – фронт и писать подробно, конечно, нельзя.Физически я чувствую себя неплохо; в запасном полку месяца полтора болел (всё – нога), а теперь всё зажило; бесспорно я слабее других в одном – в отношении рук, которые у меня и малы и не цепки и не сильны. Пока что работаю по писарской части, но завтра пойду в бой автоматчиком или пулеметчиком. Я абсолютно уверен в том, что моя звезда меня вынесет невредимым из этой войны, и успех придет обязательно; я верю в свою судьбу, которая мне сулит в будущем очень много хорошего. Пиши обязательно; прости за бестолковое – спешное! – письмо. Крепко целую. Твой брат Мур!»
Георгий Эфрон в интернате для детей писателей. Чистополь, 21 сентября 1941
Встреча Мура с настоящим оказалась роковой. По его же теории, прошлое удушило Марину Ивановну, будущее погубило Сергея Эфрона, его отца. В одном из последних писем он определил на то время главное в своей жизни: «Очень хочется верить, что, несмотря ни на что, мне удастся сохранить человеческий облик, что всё неокончательно потеряно. Если бы ты только знал, как я люблю цивилизацию и культуру, как дышу ими – и как ненавижу грубость и оскал невежества, как страдаю и мучаюсь от них».
В конце мая Мура отправили на Западный фронт, его рота находилась в составе 1-го Прибалтийского фронта. 7 июля 1944 года он был ранен где-то под Витебском. Далее никаких сведений о нем нет, он исчез среди умерших от ран солдат, его тело, видимо, было оставлено медсанбатом где-то в тех местах. Вероятнее всего, его похоронили под деревней Друйка Белорусской ССР.
От жизнеописания Георгия Эфрона в его дневниках остается ощущение, что этот юноша, более всего пытающийся увернуться от гибели, неотвратимо двигался ей навстречу. Он мнит себя умным и хитрым, избегает записи в трудотряд в начале войны (рытье окопов), боится прописываться в октябре 1941 года в Москве, когда вдруг появляется возможность, – чтобы не быть призванным, чтобы не поставили на учет в военкомате. Эти маленькие хитрости приводят к тому, что неизбежная военная повинность его настигает тогда, когда, казалось бы, столько преодолено; он учится в Литинституте, он достиг цели, и на дворе уже 1944 год, и всё самое страшное позади. Но почему-то именно теперь – его убивают.