Страница 4 из 9
Он не отказывает маме и одновременно не упускает случай оснастить мою память историческими сведениями:
– О, споры о принадлежности кладов – со времен Средневековья. В конце концов было решено: если сокровище обнаружено с помощью доброго духа, то нашедший оставляет клад у себя. Если же находке способствовал нечистый… леший или колдун какой… и произошло такое в обмен на услуги нечистой силы, – то счастливчика в суд, а клад в пользу государства.
Был ли дедушка в согласии с бабушкой? Или же и на пенсии он, бывший начальник СМУ, думал о пользе разумного распределения богатства?
– Двадцать пять процентов нашедшему – и то за глаза, – сказал дедушка. – Нарядчик, бывало, припишет, и завтра надо срезать расценки. Товарищи, надо платить за работу. А мы платили за ля-ля. Вот и проели державу.
Бабушка припомнила, как во времена НЭПа свинья вырыла горшок с монетами. Вынюхала денежки!..Ах, свинья времен бабушкиного детства!.. Эта свинья в бесконечных разговорах, какие мы вели в дождливые дни июля, к августу выросла в образ кабана с крепкими клыками и нюхом на золото. Причем этот громадный и клыкастый кабан оказался предводителем, главой стада, и столь грозным, что если он велит своему стаду стоять, то пугай криком, угрожай огнем, да какое угрожай: тычь в рыло факелами! – не двинется.
Превращение чуткой к денежкам свинюшки в жадного до золота и грозного кабана предшествовало нашему бегству в Москву, там – ежедневное ожидание подвижки антициклона и хождение с мамой в универсам. В середине августа дожди ушли, стало тепло, и мы двинулись в Жердяи. Едва ли не последний автобус высадил нас в углу поля, где начиналась жердяйская тропа. Вовсе стемнело, когда мы стали подходить к углу леса. Отец остановился, сбросил рюкзак и произнес:
– Ха, явились, не запылились!..
Помню, что мы с мамой продолжали идти со своими ношами. Позади четыре часа дороги, какие еще разговоры.
Отец обогнал нас и стал на тропе, как бы загораживая:
– Кабаны…
В этом месте поле выгибалось. На подъеме ближе к лесу кабаны и стояли.
– Семь… – прошептала мама. – Огромные.
Случалось, кабаны приходили на гороховое поле за домом Крёстной, мы их с крыльца видели.
Мама пересчитывала зверей, то семь бывало, то восемь. Отец уходил по тропе и пугал кабанов криками, топал и зажигал спички. Возвращался и вроде как спрашивал:
– Но ведь если пасутся, должны ходить.
Восьмой кабан разрывал бугор с кладом, а семеро не давали нам пройти, чтобы мы не помешали их старшему. Такое я сказала родителям.
– Если бы яма с картошкой… – Отец едва меня слушал. У него осталось две спички. – Что кабану металл?
– А генерал? – Я заплакала.
Тогда отец набрал соломы, связал пук и поджег.
С факелом над головой побежал по тропе. Мы видели, как он с клоком огня в руках добежал до ближнего кабана. Постоял там и медленно вернулся к нам. Кабаны оказались тюками сена.
После я рассмотрела. Полукруглый тюк, высотой с меня, стянут железной проволокой. Только тут мы увидели, что поле голое. Новая модель комбайна выстреливала такие тючки.
Отец шел последним, посмеивался над собой, оправдывался:– У нас на Урале стог сена так и называется – кабан! Это еще что!.. Плыли по Рыбинке на яхте, – ночью было, да шторм еще, – приняли полузатопленную церковь с ее порталом за плавучий док. Пускали красные ракеты – сигналы о помощи.
РАССЛЕДОВАНИЕ
Пошла относить банку к нашей молочнице Евдокии Степанне, одной на всю деревню державшей корову, тощей хитрой бабе с большими золотыми шарами в ушах и в старых полинялых кальсонах под ситцевой юбкой. В глаза Евдокии льстили, приглашали пошутить или позлословить – за глаза считали ее деньги, по деревенским понятиям немалые, судили за прижимистость и злопамятность.
И были на то основания. Скосишь у себя перед домом траву – знай, посчитает бабка Дуня за личную обиду: «Моя корова здесь паслась» – и не даст молока. И вот соберутся обиженные на лавке и начнут ее ругать. Дескать, молоко она водой разбавляет. Может, и вовсе у нее половина мела: сливок-то давно не видать. Решили, что украденное у своих покупателей молоко возит в Москву ее сын на казенном грузовике. Партийных шишек, мол, каких-то поит. Евдокия Степанна, скорее всего, агент, за верхушку она, против народа.
Я гляжу на Евдокию, думая про ее привычку никогда не смотреть в глаза, а самой украдкой стрелять изредка своими маленькими глазками, прошибать насквозь. Она льет мне молоко, и я спрашиваю про клад: «Знаете что о нашем кладе?»
Рассказывает, слова тянет, после каждого предложения добавляет надоедливое «Вот-а-а-а…».
– Была я еще до войны трактористкой. Вот-а-а. Боевая, хлесткая девка, специально для трактора создана! Все, что нужно и что не нужно, пахала – до того любила. И вот однажды мне поручают распахать взгорбок, вот-а… на нем церква стояла. То, что трактором не возьмешь, лопатой подцепишь, – говорят, – там уж несколько камней осталось. Поехала на то место. Вот-а-а… Уж и так и сяк подступалась, да что там! Как трактор начнет подрываться к фундаменту – древние каменья в землю просядут. Как заколдованные прямо. Уходит церковный фундамент в землю – и все. На следующий день поднялся ураган. Унес два новых ведра, угробил кур – раскидал головой об землю и подохли. Полкан со своей конурой уехал на картофельное поле. Свинья в хлеве все зубы себе выбила об кормушку, так что резать ее пришлось. А сколько в доме посуды перебилось! Вот-а… Ни солнца, ни зари не было в тот день. Все время что-то щелкало. Ко мне в дверь шаровая молонья – я под кровать. Дыхание затаила, Бог миловал. Вылетела через окно молонья по сквозняку. Вскоре пахота вокруг того холма зарастать стала… Теперь не найти его.
На такой лирической ноте бабка Евдокия закончила свой рассказ, – но молока все же до литра не долила.
Еще был у нее один недостаток: старческое бессмысленное воровство – по-новому – клептомания. Эта ее клептомания впоследствии нанесет урон нашему хозяйству в новом доме. Хотя, конечно, мы тогда станем жить по пословице: вор придет, заплачет – брать нечего. Но Евдокия Степанна неприхотлива – старая крышка от кастрюли, веревка, проволока – и это возьмет. Хотя и электропила, и лопаты, и топор тоже по ее вине пропали. Другой ее слабостью было прекрасное, эквивалентом которого она считала кружевные нейлоновые накидки на подушки. Покрывала этими накидками все: подушки, стулья, диваны – и никуда не сядь. Портретики разных лубочных красавиц тоже любила. На бабушкины репродукции смотрела с видимым отвращением – не нравились ей белоснежный овал лица Натальи Гончаровой – больная, что ль, какая? – и надменность жеманной Лопухиной.
Я так и не добилась от Eвдокии Степанны сведений о кладе, но засомневалась: может, клад находится не за Екатерининским каналом, в могиле генерала, а в фундаменте церкви?..
Черепенина – самая старая деревенская жительница, не считая Крёстной. Наша соседка.
Лет ей было за девяносто, и семейные давно не считали ее за человека. Черепенина на ходу видела сны, давно потеряла память и ум.
По ее вине в доме что-нибудь да выходило из строя, загоралось, ломалось. Она всегда появлялась там, где больше всего мешала.
В нашей семье старуха Черепенина была известна как злейший враг: она ежедневно выливала ведро помоев на наш забор и даже за него. Каждое утро после завтрака наша делегация шла определить свежесть картофельных кожурок на заборе. Это были счастливейшие минуты сплочения нашей семьи. Мы не оставались в долгу и отвечали тем же, кидаясь консервными банками в соседей.
Помойная война продолжалась несколько лет.
Дед писал в сельсовет, потом выше, – но его прошения оставались без внимания. Это была вторая обида деда на органы после расстрела его отца, царского офицера, на Лубянке.
Однако я не отчаялась, спросила про клад старуху Черепенину.
Она ответила:
– Корова – мой клад.
Рассказала, что во время войны почти вся деревня была сожжена и весь скот перерезан. У нее была корова, Дунькой звали, кормила семерых детей. Ночью Черепенина увела ее в сарай на краю леса. За три дня Дунька не промычала ни разу, а ведь не доили, ни пить, ни есть не давали. Немцы ушли, и это была единственная в деревне спасенная корова. Масти она была какой-то необыкновенной, рыже-серая, что ли. Рога белые.