Страница 2 из 9
Холм качнулся, встряхнулся. Бо хозяйским взглядом оглядел его – не залез ли кто лишний?
Холм – это мой подарок Борисову. На холме – моя деревня. Я хотела познакомить Борисова с ее обитателями. Но он стряхивает их и улетает один.
За отлетающим в небо холмом тянется стайка пичуг, – их тоже я подарила, – чуть видна свисающая Левина нога…
Над полем холм с «Аквой» сближается с белокаменным дворцом, белеющим в синем небе, словно парусный корабль. Двери настежь, череда комнат, по стенам портреты. Две рамы черные, мореного дуба. Чьи эти смуглые лица, смоляные волосы? В одной комнате портрет Моррисона, в следующей – Цоя. В глубине одной из комнат зеркало, заключенное в лепную раму. Помедлив, холм подается и облетает дворец. В глади парадного зеркала отражается бок холма с криво вбитым колом, к нему Крёстная обычно привязывает своих козлушек. Сейчас Борисов оперся о него спиной, вокруг бодхисатвы ходит коза. Выходит, коза Крёстной улетела вместе с Бо в Питер? …Вот уже холм истаял в небе.
Лишилась я и холма, и птичек. Вместе с ним исчез и идеальный образ Борисова – такого любимого еще недавно. Но разве это утраты? Мои утраты далеко впереди… Но все по порядку. Форма, как нас уверяют, есть деспотизм идеи, не дающий материи растекаться. И сейчас я восьмилетняя девочка и все только приобретаю.
КРЁСТНАЯ
Ухватила бидон за деревянную ручку и потащилась за мамой. Исполнение ежедневного урока, хождение за водой к роднику. Следующая передышка возле дома Крёстной, могучей старухи с седыми патлами. Отчего ее так назвали – никто не помнил, имени ее никто не знал.
Колдунья по деревенским понятиям, старуха ведала всеми деревенскими преданиями – и главным: о кладе.
Она подошла ко мне, сунула под нос картинку на фанерном обрезке, приказала встать поодаль. Навела на нее подзорную трубу, блестящую бронзовым оком. На картинке – овальный зал, парадное зеркало в раме.
– Тут в угловой и помирал наш французский генерал. Лицо белее сорочки и кружева барабанские. После схоронили за речкой.
Мама отняла у меня картинку, цапнула за руку – ей со мной уверенней – и потащила к колодцу. Раздраженно сказала:
– Ей же семьдесят лет, Маша! Как же она может помнить дворец! Он сгорел в середине XIX века. И какой еще наполеоновский генерал?.. У Крёстной дочь от полковника Советской армии, на постое жил в войну. А притворяется древней старухой и дворянской кровью!..
Я увернулась из маминых рук и побежала обратно к старухе, слушать о кладе. Мама звякнула ведром и пошла к колодцу. Я вошла в Крёстнину вонькую полутемную горницу.
– Еще в семнадцатом году, когда поп хаживал в нашу деревню из Малых Жердяев, сроду на ту могилу не крестился, – рассказывала Крёстная, тряся крупной головой с накрученным на нее тугим седым волосом. – Не нашей веры, не православной, был генерал. Для охраны клада его положили. Как звали? Деголь! Деголь Жозефан Богарне. Клад нынче трудно будет найти, но знай – на том месте огонь гореть должен, клад огоньком просушивается. Ух, клад большущий! Французы, как с Москвы бежали, монастыри и церкви ограбили, богатых обобрали и генерала самого злого закопали, голову отрезали и на поклажу положили, для страху. И сабля при нем, и все его обмундирование – грозен. Все клады в веденье черта находятся. Кладоискатели вступают в переговоры с Самим, дают в залог душу, берут взамен клады.
Как будто бы для пущего моего страха, в горницу зашел черный пучеглазый козел и, тряся бородой, заблеял. Я отпрянула, вскрикнула и наступила на хвост сидевшей позади меня собаки. Она тоненько взвыла.
– Заклятие запирает клад на срок или навечно, – говорила Крёстная, все так же недвижно сидя в своем хозяйском кресле возле печи и даже не шелохнувшись от моего крика.
Впервые видела кресло в деревне!
– С заклятием уж и самому черту ничего сделать нельзя. Оно определяет, которой по счету голове клад достанется, и если двадцатой или сороковой повезет, то нечетные погибнут. Кладоискание дело душеопасное, множество людей пропадало. Клад добудешь, да домой не будешь. Перед Пасхой клады выходят наружу, – расступаются горы и открываются пещеры. Тогда, имея разрыв-траву и цветок папоротника, можно достать любой клад. Говоры: аминь-аминь, pacсыпься – и иди смело. Цветок папоротника цветет раз в год – в полночь на Ивана Купалу – и держит цвет не далее, чтоб прочесть Отче наш, Богородице и Верую.
Я дрожала: козел таращил на меня свое черное бессмысленное око, тряс бородищей. Рассказчица говорила медленно, не замечая ничего вокруг, была сама зачарована своим рассказом.
– На которой траве коса переломится, та и есть разрыв-трава. Но самое трудное добыть на Купалу цветок папоротника. Нечистая сила пугает, страшные видения блазнят. А сорвешь цветок, черт захочет отнять обманом – заглядишься на чудищ, а лжебратия эта цветок-то и подменит… Главное – не сробеть. Сробеешь, и клад, и сам ты пропал. Кроволюбно творит нечистый такие дела. Если по-божески хочешь, бери клад с молитвой: чур, мой клад, с Богом пополам. И отдай половину в церковь.
Помимо собак, кошек и черного страшенного козла, в доме жили три его вечно брюхатых жены, открывавшие двери своими рогами. Зверье беспорядочно шлялось по сумрачному и вонькому дому со щелястыми некрашеными полами. Всем своим домочадцам хозяйка готовила одно и то же кушанье: лила в проржавелый эмалированный тазик мутную баланду с комочками хлеба. Бывает, скажет, что помнит, как «шумел-грел пожар московский» при Наполеоне. Крёстная не знала, вероятно, ни текущего года, ни месяца, в доме у нее не было никаких достижений цивилизации, кроме картонной тарелки-репродуктора.
В деревне старуху считали колдуньей, свое умение она будто унаследовала от деда-чернокнижника Мусюна. Он был конюхом здешнего помещика Зверева, а после выменял у чекистов его книгу по черной магии.
Рассказывали, однажды Мусюн отлучился в город по делам. Дети побежали в кладовку, из выемки в бревнах вытащили «черную книгу». Только раскрыли – отовсюду засвистело. Из лесов, с речки налетели птицы. Дети оказались в кромешной темноте – окна были залеплены колыхающейся кричащей массой. Мусюн учуял беду, пригнал – с коня и дух вон. А как вошел в дом, увидел: его домашние стали безумны, продержав птичью осаду целую ночь.
Крёстную побаивались, но любили слушать. В простонародной ее речи нет-нет да и проглядывало невесть откуда взявшееся диковинное словцо. «Лабарданс», «коленкор», или даже «кумир священный». Иногда она пела куплеты:
– Он не красив, но очень симпатиче-ен, в его устах сквозит любви приве-ет… В речах всегда был Поль нигилистиче-ен, дарил мине из орхидей буке-ет.
Слышала я от нее и такие ответы, когда она не хотела со мной говорить, – в стихах:
– Удалитесь к себе и оставьте меня на покое! Здесь святая обитель, Божий здесь монастырь. Розы в клумбах, цветы и левкои не зовут меня в жизненный пир…
Удалитесь, прошу! Тишины я ищу.
Жердяйских Крёстная честила «извозчиками» и «холуями». До революции и в НЭП наши крестьяне и правда зимами подрабатывали извозчиками в Москве и слыли там самыми страшными крохоборами.
О МЕСТЕ КЛАДА
Крёстная говорила «тут за каналом, как поднимешься». Вверх от топкого места, где в черную грязь набросаны ветки и жерди, поднимается тропка. Здесь непременно впереди тебя летит стрекоза и справа хвойный лес, слева луг. Но сосны все реже, крупнее, пошли ямы, а на опушке бугры в человеческий рост, заросшие иван-чаем.
Мы непременно опаздывали к автобусу. Впереди тропа через большое поле, в его дальнем углу автобусная остановка. Родители несли рюкзаки с картошкой-моркошкой, с банками, вспотели, на лицах забота, стрекоза улетела. Уж тут будь у ноги, не отойдешь к буграм.
Но когда ехали из Москвы – тогда на опушке непременно стоянка. Рюкзаки сброшены, мне велят снять сандалии и дальше идти босиком. Я боязливо обходила бугры. Рытвины, набросана земля. Рылись кабаны: к тропе подходит картофельное поле.