Страница 40 из 44
И вот, в начале мая, меня вызывают к главному врачу. Бросив на меня взгляд, он как бы сожалеюще говорит:
— Позвал я вас сюда, доктор, затем, чтобы сообщить об экстренном распоряжении из Праги. Вас, как очень опасного преступника, сегодня же перевезут в центральную пражскую тюрьму на Панкрац. Приготовьтесь к отъезду — там с такими, как вы, не шутят: попадете в строжайшую изоляцию…
Я стоял, как громом сраженный. Думал — вот и конец… Но вдруг из-за занавески, отделяющей часть кабинета, шумно выскочил Нетик, чиновник финотдела, который помогал врачам составлять счета для уплаты налогов. Он бросился ко мне на шею и заорал:
— Доктор, доктор. Мы пошутили — вы свободны! Сейчас телефонировали из суда, что вы хоть сию минуту можете идти домой! Поздравляю!
Но моя Голгофа еще не кончилась. Хотя я и был по распоряжению из Праги выпущен на свободу, но все лица, бывшие под следствием, подлежали еще так называемому «очищению» или легкому наказанию по малому «ретрибучному» декрету, изданному Бенешем в 1945 году. Но я так и не понимал, за что же отсидел полгода в тюрьме — мне ведь не было предъявлено никакого обвинения.
И вот в районной жандармерии передо мной довольно объемистая, распухшая от справок и протоколов, касающихся меня, папка. Прапорщик листает бумаги в этой папке и, к моему удивлению, останавливает внимание на номере газеты «Казачий вестник», где были опубликованы в 1942 году те три моих стихотворения.
Выразительно посмотрев на меня, прапорщик переводит взгляд на страницу со стихами и коротко заключает:
— Понятно? Но помните, я вам ничего не показывал…
Так самовольная перепечатка моих стихотворений обошлась мне массой неприятностей и шестью месяцами тюрьмы. Казалось бы, все прояснилось и мои мытарства закончились. Но это только казалось.
Как-то с женой и сыном мы приехали по делам в Прагу. Это была уже третья или четвертая поездка туда после моего освобождения из гумполецкой тюрьмы. Как обычно, остановились у Бе-ранка, было это уже глубокой осенью 1946 года. И вот часов в пять утра меня разбудил стук в дверь номера. Открываю ее и вижу перед собой дуло револьвера. Полицейский строго спрашивает:
— Вы доктор Келин? Руки вверх! Вы арестованы… Умудренный опытом, я снимаю с руки часы, выкладываю на ночной столик связку ключей, целую Олю и ухожу. Два полицейских ведут меня в местный участок на Виноградах и передают дежурному. Там узнаю, что угодил уже в список военных преступников, разыскиваемых чехословацкой полицией. А это значит, что разбираться будут в главном полицейском управлении. И снова какие-то папки, бумаги, протоколы… Моего дела в управлении не оказалось. Картотека, в которой рылся чиновник, действительно содержала дела военных преступников, а мое спокойно лежало в Гумпольце. Желая помочь чиновникам в решении вопроса, я вытащил из бумажника удостоверение, выданное прокуратурой народного суда, где значилось, что я был освобожден за неимением улик и восстановлен в гражданских правах. Он посмотрел на меня и с досадой сказал:
— Почему же вы этот документ сразу не показали? Дело в том, что в спешке вас поместили в список военных преступников, опубликованный в «Полицейском вестнике». А потом просто забыли вычеркнуть из того списка. Подождите, я сейчас сделаю на вашем удостоверении пометку, чтобы вас не смели больше задерживать. Простите за недоразумение — работы много.
Такой вот юмор по-моравски. Почти как у нас, в Стране Советов…
Встречи с Шолоховым
В 1956 году, то есть спустя три года после смерти Сталина, я начал хлопотать о разрешении поездки на Родину, которую не видел 36 лет. Для этого нужно было получить приглашение на въезд в Союз и разрешение на выезд из Чехословакии. Как ни странно, новыми властителями, как и при Гитлере, производилось исследование всей подноготной просителя и тех лиц, к которым он должен был ехать. Тут поднимался прах не только умерших родителей, но даже и прабабушек. Много это стоило нервов и мне, и сестре Анфисе, живущей с моей старой матерью в Новороссийске. Не помогла и моя принадлежность к партии, в которую я вступил. Всякий раз первый секретарь райкома ставил палки в колеса, и я не мог получить разрешение на поездку. Помог случай.
Весной 1957 года по республике шли предвыборные собрания. Как-то я пришел на одно из таких собраний в гостиницу у Голенды. Я не люблю выступать на собраниях, но на этот раз что-то побудило меня обратиться к присутствующим с речью. После собрания грянула музыка и начались танцы. И тут к столу, где я сидел, подошел незнакомый человек лет сорока, представился, что он член областного комитета партии Ярослав Ширмер и хотел бы со мной поговорить. Начался разговор. Ширмер поинтересовался, как я живу и нет ли у меня каких-либо неприятностей. Я ответил, что живу хорошо, работой доволен, но вот одно обстоятельство отравляет жизнь — секретарь райкома партии мешает моему свиданию с матерью, которую я не видел почти сорок лет. Ширмер улыбнулся и сказал:
— Знаешь, у меня есть в Праге друг — министр иностранных дел Вацлав Давид, — он, кстати, из наших мест. Завтра же я переговорю с ним по телефону, и ты получишь разрешение на поездку в Союз…
Я был ошеломлен. Но на другой же день утром телефонный звонок:
— Доктор, товарищ Ширмер извиняется, что не может переговорить с вами лично. Он срочно выехал и просил передать вам, что разговор с министром Давидом окончился благополучно. Вы просто формально должны подать прошение в ЦК партии в Прагу и вам дадут разрешение на поездку в СССР к вашей матери.
Ситуация менялась. Я сейчас же послал прошение и дней через десять получил положительный ответ.
Начались сборы, лихорадочные и очень беспокойные. Шутка ли — столько лет не был на родной земле. Ехать одному не хотелось. Жену что-то задержало дома, Юра уже работал в Словакии. Оставался один Алешка, пятнадцатилетний парнишка, которого я решил взять с собой, чтобы показать ему нашу настоящую Родину. Как это часто бывает при путешествиях, вышла какая-то заминка с билетами. Я нервничал, телефонировал, ездил, писал во все инстанции, и вот, наконец, и паспорт, и драгоценный билет в руках.
…Собираясь в Союз, я ожидал увидеть массу руин, пепелищ и обгорелых зданий. Ехал сюда, как на дорогое кладбище. Но — чудо! — за всю дорогу я не увидел ни одного обгорелого кирпича, ни одного разбитого здания. В разительном солнечном блеске все стояло новенькое, красивое, утопающее в буйной зелени. Было над чем задуматься! Что же это за народ, который, потеряв более 20 миллионов жизней, снова воскресил свою великую во всех отношениях Родину?..
Наконец, после долгого пути, поезд мягко пристал на невзрачном вокзале Новороссийска. С жадностью вглядываюсь в черты незнакомого мне города, где в марте 1920-го нашла себе могилу Добровольческая армия. На перроне мало людей — город, по-видимому, мало посещается туристами. Зорко всматриваюсь и ищу кого-нибудь из своих. Вдруг взгляд останавливается на знакомой по фотографиям фигуре. Это сестра Анфиса, которую я оставил когда-то девятнадцатилетней девушкой. Ее бы я вряд ли узнал: на перроне стояла хотя и не дряхлая, но все же шестидесятилетняя женщина и близорукими глазами искала меня. С сестрой была ее подруга, она помогла нам сложить вещи в такси, и мы покатили к дому, где меня ждала мать…
Квартира на втором этаже. Обгоняя сестру, нетерпеливо звоню. Сжавшись в комок, жду и вот слышу за дверью неторопливые шаги. В приоткрытую дверь вижу лицо нестеровской монашенки — строгое, сухое. Темные внимательные глаза без улыбки упорно смотрят на меня. И только одна фраза:
— Где же вы так задержались? Я ведь вас давно жду с обедом…
И ни слова больше, только сухой и короткий поцелуй. Ни истерик, ни выкриков, ни судорожных объятий. А оба мы крепко любим друг друга…
Сразу же замечаю, что я — весь в прошлом. А все мои — только в настоящем. О прошлом не хотят говорить… У всех же нас, вместе взятых, нет будущего, ибо жизнь уже прошла и ничего впереди. Мы прожили совершенно разную жизнь и не понимаем друг друга. Затяжная разлука рвет даже родственные, кровные связи. Правда, сестра тоже отчасти в прошлом, но только одним кусочком. В первый день войны она потеряла единственного сына. У нее до трехсот его писем, и она живет ими. Другое ее не интересует.