Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 44



Дантов ад

Новочеркасск, столица русской Вандеи, кишел, как встревоженный муравейник. По улицам сновали казаки, юнкера, офицеры, пешие и конные ординарцы, и чувствовалось, что тут туго и нервно бьется пульс новой казачьей республики.

Поезд медленно вполз на старенькую станцию и остановился, сердито отдуваясь, после большого перегона по раскаленной июньским зноем степи. Где-то недалеко был атаманский дворец, откуда шли беспрерывные распоряжения на многочисленные фронты, опоясавшие область. Вдали торчала триумфальная арка, поставленная в честь посещения Новочеркасска последним императором. Небольшие казачьи домики, златоглавый купол Войскового собора, извозчики по булыжной мостовой — ничего необычного.

Дед, едва мы приехали, засуетился нанимать извозчика, братья Мешковы куда-то исчезли. Но вот мы с дедом разместились на дрожках и покатили, как я полагал, в заветный атаманский дворец. Возница лениво погонял ледащую лошаденку, гремели колеса по выбитой мостовой, а навстречу все ниже присевшие по сторонам домишки, все уже и грязнее улица. «Где же обещанный атаманский дворец? — недоумевал я. — Неужели Краснов живет среди этих трущоб?»

— Дедушка! Куда мы едем? — спрашиваю наконец. Дед коротко бросает:

— Скоро приедем.

И вот мы где-то на окраине города. Извозчик въезжает в небольшой двор, останавливается у низкого крыльца, и вдруг появляются два звероподобных верзилы и спрашивают:

— Что, привезли больного?

Я в недоумении смотрю на деда и, соскочив с дрожек, пускаюсь бежать. Но навстречу нам вышли ребята опытные: один перехватил меня на бегу, второй, подставив ногу, сгреб в свои медвежьи объятия, и вот я повис в воздухе, болтая ногами и тщетно стараясь освободиться.

Деда я больше не видел. А эти молодцы в белых плащах санитаров втащили меня в какое-то мрачное, полутемное помещение, где стояло несколько каменных допотопных ванн, сорвали остатки одежды и бросили в ледяную воду. Не довольствуясь этим, один из них — маленький, широкогрудый, как я узнал потом, казак Лукьяныч, очень напоминающий добродушного гоголевского Пацюка, — подскочил к ванне и погрузил мою голову под воду, а второй верзила придавил тело. И так они держали меня до тех пор, пока я не начал захлебываться. Тогда на минутку отпустили — и снова под воду. Я безумными глазами глядел на своих мучителей, а они, посмеиваясь, ворчали:

— Мы тут и не таких укрощали. Утопим, сукин сын, как лягушку!

Беспомощный, обессиленный, я лежал в ледяной воде и дрожал. Вот и приехал к атаману Краснову…

Вытащив, наконец, меня из ванны верзилы бросили мне рваную холщовую рубаху, портки с бахромой, и я понял, что попал в сумасшедший дом. Поместили меня в палату буйных. И кого там только не было!..



Теперь, на старости лет, выйдя после второго инфаркта на пенсию, я начал работать как терапевт в местной психиатрической лечебнице в Желиве, где постоянно живу. Придя в лечебницу, я собрал персонал, обслуживающий психически больных, и категорически заявил:

— Послушайте, ребята, вот эти заведения, где вы работаете, всюду более или менее одинаковы — будь они у нас в России или тут. На одной стороне беззащитный, за свои поступки не отвечающий больной, а на другой вы. И вот если у кого-либо из вас лопнет однажды терпение при исполнении своих служебных обязанностей и кто-нибудь из вас звезданет непослушного пациента — тогда я собственными руками откручу этому молодцу голову! Я сам просидел в сумасшедшем доме более года…

Слушатели хлопали глазами, кое-кто не поверил моей короткой лекции. Но за время работы в той лечебнице четыре субъекта были выброшены мною со службы без права когда-либо сотрудничать в здравоохранении.

Так вот, вспоминая контингент обитателей буйной палаты, как сейчас, вижу огромного идиота Мишку, бывшего фельдфебеля, сидевшего в Новочеркасском сумасшедшем доме с русско-японской войны. Этот совершенно безобидный великан не знаю почему попал в буйную палату — он был тих, молчалив и только мычал. Но он был грязен и неряшлив до невозможности. При раздаче пищи Мишка обычно становился у дверей и отбирал у многих пациентов миски с едой, моментально проглатывая все, что в них было, давясь и захлебываясь. Этот белобрысый великан с прозрачными и голубыми, как незабудки, глазами всегда ходил без штанов, босой, в разорванной рубахе. Однажды веселые служители подзадорили его:

— Мишка, не выпьешь весь водопровод!

Мишка, по-видимому, понял издевку и, подойдя к крану, приник к нему. Он пил задыхаясь, ловя воздух, и я видел, как его дряблый живот становился огромным, как шар, и создавалось впечатление, что вот-вот он лопнет. Его принялись оттягивать от водопровода, но он все пил и пил… Тогда один из санитаров принес полено и начал гвоздить Мишку по согнутой спине. Отдуваясь и мыча, он наконец бросил кран и улыбнулся, глядя на извергов своими чудными глазами.

Второй примечательной фигурой, которая запечатлелась в моей памяти, был человек средних лет с благообразным лицом, напоминающим Сусанина. Редко приходилось встречать такие спокойные, благообразные лица. Он всегда тихо сидел на кровати в углу и, аккуратно отламывая кусочки хлеба, медленно жевал его, а крошки ссыпал куда-то в бороду. Он никогда не повышал голоса и внешне всегда казался спокоен. Но это был неизлечимый и опасный параноик, вырезавший целую семью. Он воображал себя почему-то папой римским и для сомневающихся в этом был страшно опасен. Так вот этот-то человек оказался моим соседом. В бешенстве он становился страшным.

Еще один сосед — студент-шизофреник Коля — постоянно онанировал, ходил целыми днями по диагонали палаты и время от времени выкрикивал стереотипно и без всякого выражения единственное слово: «Милюков!» Когда я его пытался расспрашивать, что это значит, он бессмысленно улыбался и продолжал онанировать.

Был и еще один очень худой, беспрерывно шагающий по коридору студент, который не отвечал ни на один вопрос и постоянно решал задачи по высшей математике. Делал он это даже во время обеда, не глядя в миску.

В палате было и много тяжелых эпилептиков, которые постоянно бились в конвульсиях и с пеной у рта страшно кричали по ночам. Служители во время приступов обычно наваливались на них и прижимали к полу, чтобы те не повредили себя. Но хуже всего было по ночам. Пациентам можно было курить, и некоторые из них тушили о спящих горящие папиросы, мочились соседям в уши, на постели. Оберегая уши, я затыкал их на ночь хлебным мякишем и старался закрывать голову одеялом.

Крепко наказывали больных. За малейшее неповиновение персоналу служители завертывали пациента в мокрые простыни и зашивали с ног до подбородка в одеяло. Человек лежал запеленутый, как египетская мумия, страшно потел и мучился жаждой. После нескольких часов такой процедуры, а ее со мной производили часто, я от слабости еле держался на ногах, а служители смеялись. Снова по всему телу от сквозняков у меня пошли огромные фурункулы. Вскрывали их без анестезии в местной амбулатории. Я, естественно, очень страдал от этих процедур и сопротивлялся. Тогда, по знаку фельдшера или врача, на меня наваливались несколько служителей, эскулап делал свое дело, а я ревел что было сил. Почему-то мне все время давали хинные капли в воде, я их так возненавидел, что впоследствии своим пациентам даже в случаях, когда они были нужны, избегал их предписывать.

В такой вот обстановке потянулись долгие сумбурные дни, и норой я откровенно завидовал идиотам, которым было все равно. Иногда нас выводили на прогулки во двор, обнесенный высоким, почти непроницаемым деревянным забором. Не перенося заточения, я неоднократно пытался бежать через тот забор, но каждый раз меня ловили и жестоко избивали или топили в ванной — обычный способ укрощения строптивых. Иногда я приходил в сознание в изоляторе, лежа на голом полу. Тут все было бесконтрольно и с пациентами не церемонились. Главным врачом был Потап Петрович Головачев, человек с не сходящей с лица сладкой улыбкой, говоривший вкрадчивым, тихим голосом. Он был выше среднего роста, черный, с небольшими темными усами и глазами, которых я никогда не видел. Он называл меня Колей и часто уговаривал, чтобы я слушался служителей. Я просил его пустить меня домой, он, улыбаясь, что-то обещал и уходил. Никого из родных ко мне не пускали. Никаких лекарств, кроме противной хинной воды, нам вообще не давали, и я до сих пор не могу понять, что делал Потап Петрович в этой так называемой больнице для умалишенных.