Страница 114 из 131
Фрегаты утренних, перламутрово-белых облаков вдоль линии горизонта тихо, величаво стоят. Идешь на них. Одежду прихватишь на руку и идешь, как Ева этих белых безлюдных песков. Ощущаешь ласку утреннего ветерка, под ногами, где сбежала волна, так и пружинится влажный песок, и на его упругости тают белые кружева пены морской. Километры можешь идти вот так, вдоль косы, не рискуя никого, кроме птиц, встретить. А твоя одежда остается лежать кучками на берегу — там туфли, там платье, хоть и целый день так пролежит, некому ее тронуть.
Михаил Иванович далеко на берегу, в степной части заповедника скирдует сено; сам он на скирде, сено укладывает, утаптывает, а снизу ему вилами подает жена, Прасковья Федоровна, верная подруга его заповедного одиночества, которое им самим, пожалуй, одиночеством и не кажется. Правда, оба немного одичали, как и все здешние сторожа, сначала их молчаливость даже отпугивала Ольгу, все думалось; не сердятся ли? Но они не сердились. Просто не привыкли и не любят лишнее говорить. А еще больше не любит Михаил Иванович писать. Должность его требует, чтобы он вел дневник, во всех подробностях записывал в казенную книгу птичьи прилеты и отлеты, фиксировал малейшее изменение местной жизни, все капризы природы, а он, глядишь, нацарапает строчки две и ставит точку. Сделаешь ему замечание, втолковываешь, как за птицами надлежит наблюдать, как надо вести дневник, а он только прячет в усах смущенную улыбку.
— А что про них писать? Что нужно — мне и так о них известно.
И в самом деле, он знает птиц не хуже любого ученого-орнитолога: головы не поднимая, скажет, что за птица над ним пролетает, какое пернатое существо в этот миг режет воздух своим крылом.
А сейчас дневник, видно, и вовсе забыт, так как у Михаила Ивановича сеноуборка. Бывает, что в этом деле и практиканты ему помогают или совхоз какой людей пришлет, но пока Михаил Иванович убирает сено один. Иногда вместо зарядки Ольга тоже берет вилы. Нанизывает сухое душистое сено и навильник за навильником подает туда, наверх, где Михаил Иванович молча и как-то особенно плотно утаптывает его, чтобы не затекло от обложных осенних дождей.
Однажды утром Ольга работала на скирдовании: согнувшись, нанизывала сено, как вдруг каким-то десятым чувством ощутила: лёт! Где-то здесь, совсем близко.
Подняла лицо — так и есть: лебеди! Все небо заполнено сиянием огромных, ритмично работающих крыльев. Птицы просто гиганты и идут так неимоверно близко! Михаил Иванович, стоявший на скирде, казалось, мог бы их рукой достать. А он даже головы не поднял, продолжал утаптывать сено. Неторопливые, царственные, пролетели они прямо над Ольгой, над скирдой, над черным, загорелым Михаилом Ивановичем, и, ничем не испуганные, медленно потянулись на лиманы, и где-то там спокойно сели за косой на воде. Слепящая белизна их пуха, шелест воздуха, стронутого величавым взмахом крыльев, мудрая эта непуганость, доверие к человеку — все это взбудоражило душу Ольги, целый день она была под впечатлением лебединого лёта. Жене Михаила Ивановича и сторожам с других пунктов она без устали рассказывала, как они летели:
— Вот так над головой! Чуть рукой не достала! Слышен был даже шорох крыльев!
И еще, смеясь, добавляла, как Михаил Иванович, топчась на скирде, и усом в их сторону не повел.
— Да нет, я все-таки их видел, — оправдывался Михаил Иванович с застенчивой улыбкой, — даже успел пересчитать. А вот вы, Ольга Васильевна, посчитать, наверное, и не догадались?
А она и впрямь не догадалась, это правда — вся была поглощена тем ослепительным зрелищем, ведь впервые увидела так близко распростертые на полнеба живые лебединые крылья, сияние их приближалось, как солнце, впервые так близко наблюдала она движение этих крыльев, собственными нервами ощутила волшебство и поэзию лёта.
Такой это край. Лебеди живые из-за плеча у тебя вылетают, а завтра, может, появятся над домишком сторожа и розовые африканские фламинго, прошумят, пропахшие тропиками, над его крольчатником да над этой прозаической скирдой сухого, как чай, заповедного сена. Упиваясь его ароматом, вчерашняя студентка уже успела убедиться, как благоуханна эта ее несравненная планета.
Приехал в тот день агроном из соседнего совхоза. Верхом на пузатой кобыле, в шляпе сомбреро, похожий на ковбоя из прерий, небритый, в рыжей щетине (впечатление такое, что он никогда не бреется). На радостях Ольга и ему стала рассказывать про лебедей, а он из-под своего сомбреро только хмыкнул небрежно:
— Что за диво! Первого мая они в райцентре у нас над самыми трибунами пролетели, вся площадь им аплодировала… Вот это был номер.
Приезжий, не слезая с коня, все поглядывал на скирду, расспрашивал Михаила Ивановича, не слыхал ли тот, когда приедут сено в заповеднике распределять.
— Тут главное не прозевать, — объяснял он Ольге. — Да и сенцо ведь какое! Зеленое, пахучее… Кажется, сам бы ел!
Принюхивался, мял в руке, шутливо задабривал Михаила Ивановича:
— Если нам эту скирду отпустите — магарыч будет!
— Кому скажут, тому и отпущу, — гудел Михаил Иванович в ответ. — Я его не распределяю.
— Так имейте же нас в виду, не то воды не дадим! — крикнул агроном, отъезжая.
Колодца на косе нет, давно уже обещают выбить артезиан, да все «только языками бьют», как говорит Михаил Иванович. А пока ему приходится ездить с бочкой по воду к совхозному артезиану. Сегодня после обеда он тоже проделал такое путешествие, а вместе с ним побывала в совхозе и Ольга: ей нужно было на почту.
Ничем почта девушку не порадовала, и, возвращаясь к себе, на косу, Ольга сидела на подводе скучная, съежившись возле бочки, в которой тяжело плескалась вода.
Где-то на полдороге им повстречался всадник. Может, настроение у Ольги было такое, или сама душа ждала чего-то необычного, только, когда всадник тот вымахнул из-за горизонта, вынесся, словно из времен татарщины, времен сечевой казатчины, и быстро стал приближаться, сердце девушки зашлось в непонятном волнении. А тот уже подлетел, и весь был смуглость, мужественность, обветренность! Круто осадил своего конька перед неуклюжей фурой Михаила Ивановича, блеснул белозубой улыбкой так, что девушку даже в жар бросило: оттуда он, оттуда! Из тех времен рыцарских, далеких! Профиль орлиный, и сам как орел! Только и не хватает разве что сабли на боку да шапки казацкой… Но хоть и казался он пришельцем из далекого прошлого, однако сигареты потреблял вполне современные: наклонившись, стал «Шипкой» Михаила Ивановича угощать. Закуривая, похвалился, что у них на Байрачном опять охотничье хозяйство организуется, в районе только что решили, и его уже егерем назначили.
— Егерь — это ж звучит?!
И глаза его, улыбчато-прищуренные, неотступные, заставили Ольгу покраснеть.
— А вы остерегайтесь, — бросил он ей. — Все ходите здесь в костюме Евы… Безлюдно, думаете… Ан нет! Солнце-то светит, далеко видать. И кто-то, может, по ту сторону лимана в камышах залег — и в бинокль… У нас красоту любят!
И опять блеск улыбки, и уже конь вздыбился, выгнулся и, подняв облако пыли, умчал своего всадника, как будто его и не было.
Но ведь он был! И остался с ней и теперь! Потому что, когда пошла она вечером, перед сном, к морю купаться, то не сразу решилась сиять с себя одежду. Все время чувствовала на себе глаза того всадника, которые из-за лимана, из ночных камышей так пристально и жарко на нее глядели. А ночь была ясная. Лунная дорожка стлалась по морю в даль планеты. Что-то русалочье было в этой ночи, весь мир был окутан ее чарами, проникнут ее прозрачностью, околдован светлым царствованием луны над морем и степью. Так хорошо, так упоительно хорошо было, что девушка, даже ощущая на себе тот чужой, посторонний взгляд из камышей, все же стала раздеваться. Медлительно, значаще, как перед брачной ночью, снимала с себя все, осталась лишь в лунный свет одетой… Любуйся, милый! Для тебя этот загар, эта чистота и святость тела…
И вот он уже приблизился, как там, на дороге, когда с «Шипкой» нагнулся, и повеяло от него на девушку горячим духом коня, пота, пыли, духом дороги и ветра…