Страница 16 из 16
Эдуард открыл дверь и внимательно оглядел пришедшего: седеющий блондин с фигурой бывшего спортсмена, давно махнувшего на себя рукой. Дома, должно быть, немолодая жена и двое-трое неказистых детей, которым не на что особо рассчитывать в жизни, одним словом, коллега и товарищ по несчастью бедняги Вениамина. Не они, а скорее он, при виде книг и картин, почувствовал неловкость из-за того, что грубо ворвался к людям искусства. Пришедший догадывается, что хозяева ведут жизнь более увлекательную, чем его собственная, и, возможно, это его раздосадовало, хотя по натуре он человек не злой. Он начинает искать, ведь это его ремесло, но делает это без особого рвения и, похоже, так и уйдет ни с чем. Вот он уже вышел на лестницу, в последний раз оглянулся, и тут его осенило. Все время обыска Анна продолжала сидеть на сундуке. Чекист просит его открыть. Он настаивает, Анна отказывается, причем с таким пафосом, как будто гестапо требует от нее выдать партизанскую агентурную сеть. В конце концов она сдается. Тайна раскрыта, сокровища конфискованы.
За эту историю Анна и Эдуард получили суровое предупреждение, а Бах предстал перед «товарищеским судом» завода «Поршень». Товарищи, выступив в роли критиков, объяснили художнику, что такие картины, как у него, мог бы нарисовать и осел, если к его хвосту привязать кисть, и, чтобы вернуть заблудшую душу в лоно фигуративного искусства, отправили подсудимого на месяц на стройку – копать ямы, после чего захолустные, вышедшие из моды абстракции его волновать перестали. Вывод Эдуарда: если бы харьковские власти обошлись с ним покруче, честный художник Бахчанян мог бы стать мировой знаменитостью, как стал ею честный поэт Бродский, на свое счастье оказавшийся в нужное время в нужном месте, в результате чего сорвал банк.
Остановимся на этом умозаключении и подумаем, как оно характеризует нашего героя. А также представим публике того, кого он большую часть жизни считал капитаном Левитиным, – молодого поэта Иосифа Бродского, ленинградское чудо шестидесятых годов, помазанника Анны Ахматовой.
Ахматова – это вам не Мотрич. После ухода Цветаевой и Мандельштама все знатоки считают ее крупнейшим русским поэтом из живущих. Правда, есть еще Пастернак, но он богат, удостоен всяческих почестей, непристойно счастлив, и его последняя стычка с властями не выходит за рамки дозволенного, тогда как Ахматова, чьи стихи находятся под запретом с 1946 года, перебивается с хлеба на квас и живет в коммуналке, что добавляет к ее таланту ореол борца и мученика. Как она писала: «Я была тогда с моим народом там, где мой народ, к несчастью, был».
Эдуард в своей неприязни доходит до того, что представляет Бродского вечным паинькой, послушным мальчиком, цепляющимся за юбку своей покровительницы, но правда состоит в том, что по части приключений юность Бродского мало чем отличается от его собственной. Бродский тоже родился в семье офицера в невысоких чинах, рано бросил школу, работал фрезеровщиком на заводе, прозектором в морге, ездил с геологическими экспедициями по Якутии. С одним приятелем, таким же шалопаем, они по ехали в Самарканд, откуда попытались, угнав самолет, бежать в Афганистан. Он тоже лежал в психушке, где ему делали уколы серы, вызывающие ужасную боль, а также процедуру под ласковым названием укрутка, заключавшуюся в том, что больного, плотно завернутого в простыню, погружают в ледяную воду, потом вытаскивают и так оставляют сушиться. Когда ему исполнилось двадцать три года, судьба делает резкий поворот: Бродского арестовывают и судят по обвинению в тунеядстве. Процесс над «этим пигмеем еврейской национальности в вельветовых штанах, этим писакой, чьи, с позволения сказать, стихи граничат с порнографией» (так написано в обвинительном заключении) мог бы пройти незамеченным. Но одна журналистка, присутствовавшая в зале суда, застенографировала часть происходившего, расшифровки разошлись в самиздате и потрясли целое поколение такими, например, образчиками дискуссии: «Кто разрешил вам быть поэтом?» – спрашивает судья. Бродский, задумчиво: «Кто разрешил мне быть человеком? Возможно, Господь…» Ахматова прокомментировала происходящее так: «Какую биографию делают нашему рыжему! Как будто он специально кого-то нанял!»
Приговоренный к пяти годам поселения на севере, рыжий оказывается в маленькой деревушке недалеко от Архангельска, где занят тем, что разгребает лопатой навоз. Промерзшая ледяная земля, необъятный, белый, почти потусторонний пейзаж, грубоватая, но трогательная дружба деревенских жителей: этот новый опыт выливается в стихи, которые окольными путями попадают в Ленинград и становятся культовыми для диссидентствующей публики в СССР. В книжном магазине № 41 говорят только о Бродском, и Эдуарда, тоже пишущего стихи, это крайне раздражает. Его и так уже покоробила волна восхищения, поднявшаяся в стране два года тому назад, когда появился «Иван Денисович». Но Солженицын, по крайней мере, годится ему в отцы, а Бродский всего лишь на три года старше. На ринге они могли бы выступать в одной весовой категории, и еще неизвестно, кто бы одержал верх.
Юный бунтарь Лимонов очень рано усвоил привычку относиться к диссидентству, нарождавшемуся в шестидесятых годах, с насмешливой враждебностью, подчеркнуто ставя на одну доску Солженицына и Брежнева, Бродского и Косыгина: и те и другие – важные персоны, официальные лица, столпы, каждый не говорит, а вещает, но по свою сторону разделительной линии. Опусы первого секретаря «Малая Земля», «Возрождение» и «Целина» ничем не хуже «кирпичей», которые налудил диссидентствующий бородач, изображающий из себя пророка. То ли дело мы, хулиганы, продувные бестии, проворные и смышленые люмпены, прекрасно понимающие, что так называемое тоталитарное советское общество на самом деле представляет собой разваренную кашу, и если у тебя в голове не совсем пусто, то можно прекрасно устроиться и здесь.
Как утверждают серьезные историки (Роберт Конквест, Алек Ноув, моя мать), двадцать миллионов русских были убиты немцами за четыре года войны и еще столько же – собственным правительством за четверть века сталинского режима. Эти цифры приблизительны, поскольку строго отделить первую группу жертв от второй невозможно, но для нашей истории важно вот что: детство и отрочество Эдуарда прошло среди тех, кто воевал, а сидевших по лагерям он ухитрялся игнорировать, потому что, несмотря на склонность к бунтарству и презрение к убогому существованию родителей, он все же оставался их сыном – сыном кагэбэшника средней руки, выросшим в семье, которую чума тоталитаризма обошла стороной; и поскольку члены его семьи с абсолютным произволом не сталкивались, они жили в убеждении, что, как бы там ни было, а у нас ни за что не сажают.
Юный пионер гордился своей страной, ее победой над фрицами, ее территорией, простирающейся на два континента и одиннадцать часовых поясов, и священным ужасом, который она внушала этим мозглякам на Западе. Он плевал на все, кроме этого. Если разговор заходил о ГУЛАГе, он искренне полагал, что люди преувеличивают, смешивая философию с уголовным правом. Кроме того, в диссидентском ковчеге все места были заняты. Там есть свои звезды, и если он туда попадет, то будет обречен играть роли второго плана, а на это он не согласен. Поэтому Эдуард предпочитает зубоскалить и насмехаться, повторяя, что люди типа Бродского просто умело делают себе рекламу, что его архангельская ссылка – не более чем забава, пять лет пикника на свежем воздухе, которые к тому же сократились до трех, и в конце – даже если сам поэт пока об этом не знает – Нобелевская премия: отлично сработано, капитан Левитин!
10
Вот уже три года, как Эдуард ведет жизнь харьковской богемы, и у него появилось ощущение, что этот этап пора завершать. Он чувствует себя на голову выше всех, кем прежде восхищался. Все идолы, один за другим, рассыпались в прах. Мотрич, самый крупный поэт в их кружке, оказался жалким алкоголиком; ему уже за тридцать, а он ждет, пока мать уйдет из дома, чтобы пригласить к себе друзей и выпить – всем из одного стакана, потому что боится, как бы не побили посуду. Плейбой Генка проведет всю жизнь, бесконечно пересматривая фильм «Искатели приключений», но так и не отважится стать хоть в чем-то похожим на своих героев. О приятелях из Салтовского поселка не стоит и говорить: Костя парится на нарах, бедный Кадик – на заводе. При встречах, которые случаются все реже и реже, на унылого Кадика больно смотреть. Он мечтал заниматься искусством и жить в центре города, Эдуард занимается искусством и живет в центре, но старый приятель считает его тунеядцем. Он говорит, что хорошо, конечно, красоваться в буфете зоопарка в какао-пиджаке, но кто-то все же должен крутить на заводе гайки.
Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.