Страница 5 из 30
— Война. «Поберегись» не говорят… — буркнул Петр. Продолжал думать: «Что же, они вдвоем будут возле нее выкаблучиваться? Коллективно? А нашего брата подкалывают: черной тучей, говорят, ходим. Ну, не могла, предупреди, дождись. Там, где трое, четвертое колесо в самый раз. Знает же старикан все, а мне сушит мозги своим инкерманом. До чего же ушлый мужичок оказался. Ишь как дочку свою покрывает! Знаем, въедливый старик, рационализатор, читали об этом даже. Там-то одно дело, а у меня совсем другое».
Галочка молча накрыла стол, попросив их перейти на скамейку, под виноград. Кремовые розы красовались в украинском глечике, от которого пахло не столько цветами, сколько полузабытой деревенской жизнью, родным домом, мамкиными кувшинами с пенкой на густом топленом молоке, красноватом от перегрева в русской печи, которую истопили кизяками.
— Техникой разрушали, техникой надо и восстанавливать, — твердил свое Чумаков. — А то разбивают бомбами, а строят голыми руками. Машинами надо брать камень, машинами пилить его, рубить, тесать. Если правду сказать, этот камень плохо с водой дружит. Так что же! Не ставь его в фундамент, а ставь вертикально, никогда не поползет, а от времени только сохнет, крепнет… Налей нам, Галька, чайку, пока не остыл.
Чай безвкусный, с дымком, сахар внатруску. Султанка пока сиротливо поджидала гостей. Выпивки не было. А в самый бы раз в таком настроении тяпнуть стаканчик. Петр мучительно морщил лоб, вздыхал.
— Переводи своих в Крым… Виноградники, сады. Видел, какие яблоки в «Приятном свидании»? Взял в руки — лопается от сока, стреляет.
— Засушливо тут. Второй год хлеб неуродил. А виноград, яблоки на Кубани свои. От добра добра не ищут.
— Ну, если не нравится в селе, сюда переезжай.
— На Инкерман? В камень?
— Камень не масло, а хорош.
— Для вас хорош — вы каменщики, а для нас, хлеборобов, камень — неродяга.
— Неродяга? Ишь какое слово к золотому нашему камню приклеил. Ясно, на нем пшеница не растет…
— А мне пусть он даже алмазный, — Петр перебил Чумакова, чего он раньше никогда не решился бы сделать. — Камень есть камень. Инкерман! Слово-то чужое… Вы на Кубани никогда не были, Гаврила Иванович, там же земли — как океан, просторы, хлеба какие, птица… А тут всё консервы. Продукты в жести, кубрики железные, у девчат сердца и то… железные… Нет, Гаврила Иванович, не приманите сюда… Тут и жить негде. Головой в потолок. А у нас дом. Тоже есть железо, только на крыше. Скоро суриком покрасим… Знаете как здорово суриком!..
Многое правильно понял Гаврила Иванович. Не обидел его старшина. Гаврила Иванович сгорбился, помрачнел, покусал седые усики.
— Согласен. Не искать крестьянину счастья в городе. Верно, выше у вас потолки… Ты хоть ничего не спросил, а я все же отвечу. Ушла Катерина с курсантами. Предупреждал ее: четверг, твое увольнение. На меня не серчай, Петр. Девчата как паруса, какой ветер дует, не имеет значения, абы ход дал…
Шумно появились Хариохины с портвейном и пирожками. Аннушка в юбке из дешевой шотландки, в трикотажной яркой кофточке; от ее рук пахло земляничным мылом.
— Извините, задержались, — весело оправдывалась Аннушка.
— Она, она виновата. — Хариохин обнял жену за плечи. — Замечаете перемену?
— Аннушка, вы себе челку сделали? — первой догадалась Галочка.
— Нечайно. — Аннушка нагнулась перед зеркалом. — Научила меня подруга завиваться на вилке. Нагрей, говорит, вилку и крути на нее. Нагрела вилку на примусе, да, видно, перекалила. Как вспыхнули мои волосы! Хорошо, вилку успела выдернуть. Что же делать? Взяла ножницы — и челочку. Ничего? Говорят, теперь мода на челочки?
— Мода не мода, а жди пока отрастут, — сказал Хариохин. — Вот потому и опоздали. Пришлось мне перед ней вот с этим конопатеньким зеркальцем плясать; в бараке-то у нас трюмо нету… Ты чего же, Петр, поднялся? Уходишь, что ли? А по стаканчику?
— Не могу, — отказался Архипенко, хотя самому чертовски хотелось напиться сегодня.
Сумерки окончательно сгустились. Погасла и растворилась в темноте золотая кольчуга — кусок моря, взрябленный ветерком и окрашенный солнцем. Сильнее запахло мокрым бельем, развешанным молчаливой теткой Клавдией во дворе на веревках. Налетела мошкара, крутилась, зудела у лампы, на людей не бросалась — что они ей, если есть яркий свет.
— …Почему Севастополь медленно строят? — говорил Хариохин, видимо отвечая Чумакову. — Продумай. Может, снова войной пахнет? Может, кто-то так рассуждает: зачем строить для фугасок? А то, что нужно, воздвигают и нас не спрашивают. Мы с тобой гражданское строительство, наше дело маленькое.
— Не говори так, Ваня, — умоляла Аннушка. — Другой раз слушаешь тебя, рот раскроешь, ни одного слова наземь не обронила бы. А то хоть уши затыкай. Опять завел про войну. Слезы-то еще не все выплакали, вдов-то сколько кругом, сирот, крыши не понакрывали толком. Сам во сне командуешь, строчишь из пулемета, а проснешься и снова: война, война…
— Не нами она начинается, нами только кончается, — внимательно выслушав жену, ответил Хариохин. — Если хочешь знать мою программу, скажу. Я — строитель. Мое дело поднять Севастополь, как Гаврила Иванович выражается. А Петр должен поднимать флот, тут уж не наша забота.
— Неправильно рассуждаешь, — вмешался Архипенко. — Флот без народа не поднимешь, тяжелая штука. Петру что! Пришел новый корабль, поднимайся на сигнальный мостик и помахивай флажками. А пойди сделай корабль, накорми команду, забункеруй боезапас, накачай мазут в цистерны, изготовь дизели, пушки и разную прочую начинку. Без народа запятой не поставишь на рапорте, так-то…
— Ну, запятые-то поставишь, — сказал Чумаков, — а все остальное, конечно, м и р о м надо поднимать, артелью. Каждый на своем месте.
Оставшись неохотно, после уговоров, Петр вначале лениво пожевывал султанку, слушал с пятого на десятое, занятый своими мыслями. Чужими казались ему интересы этих беспокойных людей. Приходилось только удивляться: кончили работу, а всё о работе. О челочке только первые пять минут поболтали, а потом снова: инкерман, транспорт, контейнеры, краны… Многое для них не так. Прислушайся, в развалке собрались министры. Вот допусти их к руководству, они бы сделали! Петру и самому приходилось потеть на субботниках. Кому-кому, а морякам горбом доставался Севастополь. Еще не сошли мозоли от носилок и кирки.
Голоса доходили к Петру будто через стенку. Постепенно он вник в смысл беседы, заботы каменщиков словно приблизились к нему. Личная узкая обида уступила место более широким раздумьям.
За столом сидят рабочие люди. Едят что бог послал, а ни разу никого за недостатки не обругали. Живут в бараках, в развалках, а воздвигают города. Чумаков ломает голову над всякими проектами, мог бы поспать, ан нет, готовит предложения, пойдет добиваться, через стенку полезет, въедливый старикан. Ишь, решили поднять Севастополь. Какие же мускулы должны иметь эти люди, какие головы — здравые, необидчивые, хозяйские. Однажды в «полубачный час» тощий, как весло, «распространитель знаний», доставленный из города на корабль, столько наболтал им о нейтронах и протонах, расщеплениях и цепных реакциях — будто в камыши попал, там и заблудился. Нейтроны и протоны вот где — за султанкой, за краюхой серого хлеба. Найди такие изотопы в другой, капиталистической державе — черта с два!
С самого раннего детства Петр с особым чувством уважения относился к рабочим. Люди они удивительные. Всегда стоят стеной, всегда вместе, на хутора и отруба не забиваются. В тридцатых годах в станице поднялось что-то вроде восстания. Били активистов коллективизации. Вначале просто по скулам кулаками, а потом в ход пошли дрючки и вилы, затем повытаскивали из половней и стрех винтовки. Отца тогда и кончили, самосудом, на площади. Мать схватила детишек, своего и сестриного, — и в плавни. Пересидела на камышовой крепи, пока прикатила на машинах дружина с заводов «Кубаноль» и «Саломас», разгромила банду.
В станицу прислали трех рабочих-коммунистов, повернули они здорово, хотя кое для кого и крутовато. Из города шли книги, машины, радио, медный провод, да мало ли чего. Гвоздь и тот — откуда? Все от того же рабочего человека с запахами горнового угля и горячего металла.