Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 30



Аннушка довела Катюшу до самого крылечка, причесала ей волосы своей гребенкой, вытерла глаза и щеки своим платочком.

— Иди домой, поспи, виду не показывай, — посоветовала она, — отец уже вернулся. Я заходить не стану, чтобы никого не всполошить.

— Спасибо, Аннушка, — шептала Катюша. — Видишь, какая я плохая.

— Брось, милая. Плохая? На плохую спросу нету. В том-то и беда, что хорошая. Уж знай по моему опыту, только началось. Такая нам, бабам, доля. Только и гляди в оба!.. Ах ты, снова раскуксилась. Нет дальше твоей печали, все беру на себя. Попала в беду — выручим… Иди, вытри щеки, вот тут смахни. Пудры нет? Жаль. Иди…

II

Не всегда легко брать на себя чужую печаль. Однако Аннушка недаром считала себя женщиной с твердым характером. Если она умела приманить и неизменно удерживать возле себя такого обстоятельного мужчину, каким был ее муж, то в способности ее надо поверить. Вздыхать, ахать и тихонько сплетничать умеет любая бабенка, особых способностей на это не требуется. Помочь, да еще незаметно, не возбуждая никаких подозрений, не кичась своей добротой и отзывчивостью, умело раскинуть умом и добиться успеха — на это нужен характер.

Аннушку, конечно, подмывало поделиться со «своим Ванечкой». Ум хорошо, а два лучше. Но не выдержит Ванечка, бабахнет по-простецки, оглушит Гаврилу Ивановича. Поэтому крепилась Аннушка, как ни трудновато ей хранить такую тайну. Ляжет возле мужа Аннушка, опрокинет голову на правое мускулистое его плечо, почувствует дразнящий запах здорового мужского тела, холодок кожи, дохнет на нее запахами табачного дыма, будто пронзающего ее податливое существо, нет с ним ни сговору, ни сладу. Тут бы вместе с говорливой лаской и нежностями выложить все начистоту, а к тому же любил муженек ублажать себя нескромными разговорами и не раз, упоминая Катюшу, облизывал губы и заговорщически подмигивал женушке… До поры до времени и она не прочь была подзадорить его: «А ты попробуй, поухаживай, все равно такой, как я, не сыщешь, Ванечка».

Теперь перед глазами вставал ночной запененный берег, обреченная поза Катюши, ее непростые слезы и бессильное тело ее, упавшее на руки Аннушки, тяжелое, словно контейнер с инкерманским камнем. Нет, не подвергнет она обсуждению горе Катюши, деликатно и тайно доведет все до конца, поможет. Аннушка начинала гордиться собой, удивляться своим не обнаруженным раньше качествам. Но, вырастая в собственных глазах, она не хотела терять ничего, что поднимало ее над грубым и прямолинейным миром рабочих бараков.

В трудное положение попал не загруженный подобными хитростями разум простой севастопольской каменщицы. Надо было придумать, как поступить, и, главное, выбрать удобное время. Если начать сразу без всякого подхода, можно свалить Гаврилу Ивановича. Года его не берут, а дурная новость хуже обвала.

Бригаду временно перебросили на Корабельную сторону, где застопорились дела с жилыми домами. Стройку форсировали по решению городского исполкома. Леса разукрасили флажками и лозунгами. Подогнали транспорт, обеспечивали материалами. Каменщики и рабочие других профессий зарабатывали даже лучше, чем на магистральной улице Ленина.

А старого Чумакова ничего не радовало. Приходил грустный, уходил к трамвайной остановке невеселый. Думами своими ни с кем не делился, чтобы не вызывать лишних и ненужных разговоров. Чем могли помочь ему его заурядные, такие же, как и он, товарищи? В пивную сводить сумеют, постучат кружками о стол, надымят табаком, отругают заглазно кого нужно и кого не нужно.

Аннушке пришлось проявить гибкость, чтобы разузнать причину такого состояния Гаврилы Ивановича. Оказалось, он по-своему расценил перемены в старшей дочери. Надоело ей ютиться в развалке. Приглядела кого-то, возможно, и сговорилась. А где жить? Мучился отец, прикидывал разные варианты, и все они были пустыми и невыполнимыми. Получали квартиры адмиралы, генералы, полковники, инженеры да рабочие заводов, возводившихся с небывалой поспешностью. Актрисе какой-то дали отдельную двухкомнатную. Строителей обходили, тем более рядовых. Так ведь всегда по-русски: сапожник без сапог.

— Иди проси, Гаврила Иванович, — дьявольски настойчиво требовала Аннушка, сама измученная мучениями старого каменщика. — Мало того, требуй! У тебя же имелась квартира в городе. Бомбу не ты же сбросил на нее. Не по твоему же приказу немцы в Крым пришли. Есть немало случаев, дают площадь в первую очередь тем, кто ее лишился в Великую Отечественную…

Так продолжалось день, два, три… Постепенно поддавался Гаврила Иванович на уговоры, смелел, «проникался мыслью», как говорила Аннушка. Она же сообразила обсудить вопрос на бригаде и вооружить Чумакова ходатайством, хотя и не столь веским для возможных бюрократов, но снабженным крепчайшими корявыми подписями передовых строителей. В бумажке, адресованной в городской Совет, Гаврила Иванович изображался не только как погорелец, а как давний и активный борец за инкерман и инициатор проведенных в жизнь рационализаторских предложений.

— От таких рекомендаций их должен стыд прошибить, — уверяла Аннушка, — они встать навытяжку перед тобой должны.



— Ишь ты, встанут, — ухмылчиво брюзжал старший Хариохин, давно не веривший, как утверждал его брат, «ни в бога, ни в паникадило, ни в хлыстовскую богородицу». — Пустое надумали. Резолюции сочиняете. Только их и ждут. К земле ухо прикладывают… Что вы пожилого мужчину на смех толкаете?

Аннушка вправе была негодовать со всей пылкостью своей непосредственной натуры:

— Да ведь мы кто? Народ. Пускай к земле ухо прикладают! На то она и народная власть. Иди смело, Гаврила Иванович, не слушай нашего мудрого юродивого с цигаркой.

Чумаков хорошо знал председателя горисполкома Ивана Васильевича и все же, чтобы не выделяться среди других, честь по чести записался на прием: в четверг, двадцать четвертым. Ожидая своей очереди, Чумаков разговорился с людьми. Беда у всех одна. В городе можно достать мебель, одежду, продовольствие, а вот жилья не хватало.

В кабинете председателя, куда один за другим заходили посетители, час от часу становилось все шумней.

На Чумакова Иван Васильевич посмотрел уже злыми, воспаленными глазами.

— А ты чего? Мы же с тобой в одном дышле ходили! Оборону держали! Тебе-то, как никому другому, должно быть понятно… Не сразу!.. Жар-птицы нету! Золотых яблок нету…

Гаврила Иванович понимал: не всегда человек кричит со зла, иногда как в котле — пар подкатил под крышку.

Не стал обижаться на председателя и, пока тот упрекал и жаловался, перебирал в уме все доброе о нем.

Вот Иван Васильевич — мальчишка с золотистым чубом. Играл на трубе впереди пионерского отряда, плавал как дельфин, рос быстро, на глазах. Стал комсомольским вожаком, ходил в матросских отцовских шароварах. А потом, как и положено, — призыв. Тральщик, позже подводная лодка. Окатывала и просаливала его штормовая волна, запекало солнце. Потом выбрали депутатом, стал председателем. В оборону появлялся в самых опасных местах. Никогда себя не возносил, дифирамбов терпеть не мог, отмахивался от пустых слов. Севастопольцы любили его: простой, свойский, круто иногда разгневается, зато быстро отойдет.

Припомнились майские штурмовые дни сорок четвертого года. Ни одного дождика. Пылища — ужас! Кирпичные стенки МТС близ шоссе, на окраине Бахчисарая. Иван Васильевич с засученными рукавами режет складным ножом астраханский копченый залом и, мотая чубом, советует не отставать, держаться вместе и на самом пенном гребешке первой штурмовой волны вкатиться в город.

— Войску свое, а нам свое, Гаврила Иванович. За нас Уинстон Черчилль ни одного гвоздя не забьет. Ешь руками, вилок нет… В Севастополе придется начинать все сначала. Там, где кончается бой, начинается стройка.

Цвели тогда яблони в долине Бельбека и Альмы. Над Мекензией вспыхивали разрывы. Стаями тянулись самолеты, отряхивались от бомб и уходили за свежими запасами, чтобы металлом и взрывчаткой выкурить врага из горного пояса укреплений. Дымились Кая-Баш и Сапун-гора…