Страница 11 из 30
Мать не жаловалась, святая женщина. Ей хотелось одного — чтобы Петя вернулся в семью.
— Еще один год остался, мама. Приеду домой. Я понимаю, как вам тут одной…
— А отпустят?
— Закон. Отслужил и волен собой распоряжаться.
— Только б не война. Крыши еще не везде накрыли, слезы не все выплакали…
К вечеру захлопала калитка, собирались гости. Кого мать пригласила, кого Василий. Жатву закончили быстро, можно передохнуть. Первым прихромал сосед Кузьменко, когда-то призовой джигит и гармонист, потерявший на стальном орешке — Миусе — обе ноги. Голова его успела изрядно поседеть, и залоснился ремень разукрашенного перламутром трофейного аккордеона, добытого при освобождении Ростова.
Вслед за ним пришел Михаил Тимофеевич Камышев: был он в каракулевой папахе, в рубахе-«азиатке», подпоясан наборным из черненого серебра поясом. Боролся с годами председатель артели по станичному способу — утром кисляк, вечером печеный гарбуз, в свободную минуту пригарцовывал к полевому манежу ДОСААФа на гнедом белоноздром Подорлике. Не всегда удавалось выдерживать такой режим, и тогда председатель заменял его тремя мисками борща на завтрак, обед и ужин, с соответствующим приварком. Тоже получалось неплохо.
Камышев тепло пожал обе руки старшины и долго, пристально вглядывался в него коричневатыми с золотинкой глазами, горевшими каким-то внутренним огнем. Эти глаза, будто перешедшие со старых икон, молодили и красили Камышева, привлекали к нему.
— Не уходи от земли, Петр, — только и сказал Камышев и прошел в дом.
Бригадира Хорькова Петр знал давно и с удовольствием его встретил, обнял по-дружески.
— Ну и великолепная форма у моряков. — Хорьков заставил Петра дважды повернуться. — Кстати, познакомься: моя жена Тамара.
— Когда же ты успел? — спросил Петр, пожимая поданную лодочкой, негнущуюся и крепкую руку Тамары, женщины редкой, но какой-то холодной красоты.
— Женился, Петька. А как — люди расскажут.
Тамара улыбнулась уголками накрашенных губ и, важно ступая, повела своего мужа.
— Видишь, какую кралю Хорек себе отхватил? Здорово, старшина!
Петра тискал в объятиях Степан Помазун, неисправимый холостяк и отчаянный наездник, побывавший на всех ступенях колхозной иерархической лестницы, от конюха и до члена правления. А ныне работал бригадиром. Вел Степан своеобразную жизнь весельчака и гуляки, но умел и работать, если захочет. Тогда он мог быку рога свернуть.
— Да, Петька, если хочешь доброго совета послушать, не спеши к нашему артельному котлу. Позагорай, насколько шкурки хватит, на своем Черном море. Здесь бескозырку сменишь на картуз, фланелевку с воротничком на телогрейку… — бесовски подмаргивая и покручивая то один, то другой усик, выпаливал Помазун: хотел и еще что-то добавить в таком же роде, но появившийся об руку с женой парторг Латышев помешал ему.
— Ретируюсь, братуха, добеседуем в другом окружении, — сказал Помазун и подхватил за тонкую талию красивенькую, огневую девчину Машеньку Татарченко. Петр знал ее как самую задушевную подругу Маруси.
Латышев с достоинством представился Петру, познакомил со своей женой, по-видимому милейшей и доброй, но стеснительной женщиной.
— Вы извините, — сказал Латышев, — нас-то более или менее официально никто и не приглашал. Михаил Тимофеевич попросил зайти. Надеюсь, вы ничего не будете иметь против, товарищ Архипенко?
— Заходите, заходите, у нас все по-простому, — приветливо приглашал Петр, чувствуя по замысловатому строю фраз и обращению «товарищ», что имеет дело не с рядовым человеком.
Если говорить откровенно, Петра меньше всего интересовали и Хорьков с его супругой, и Помазун, и даже этот пока малоизвестный ему Латышев. Он поджидал Марусю. Что-то все темнили, скрывали от него, отделывались недомолвками, а Василий с первых же минут начал придираться и глядеть на него исподлобья, со значением. Уже заиграл на аккордеоне Кузьменко, и на улицу из раскрытых окон покатились «Дунайские волны». Собирались у двора парубки и девчата, открыли первый тур «пыльного вальса», мимо пронеслась в белом платье курносенькая, как хрюшка, и такая же маленькая и сытенькая Саня Павленко, прошагал бородатый Ефим Кривоцуп с ведерным жбаном браги. А Маруси все не было. Прибежала Ксюша, увлекла брата за собой. Петр присел рядом с Саней Павленко, положил ей на тарелку два помидора и жареного окунька.
Все было так, как всегда в начале гостеванья. Собравшиеся пока тихо вели беседы. Выделялся только зычный голос Ефима Кривоцупа, рассказывавшего о том, как он помог выскочить из большого простоя «Ваське-хлагману».
— Не шуми так, Ефим, — Камышев прикрыл уши, — все едино: хоть головой бейся об стенку, а молодость нас обскачет на любом коне.
— Обскачет, — соглашался Кривоцуп, — только когда? Я хочу, чтобы обскакали меня как можно позже. Понял, председатель?
— Я-то понял, а молодой конь рвется вперед. Ему-то много дорог, а у нас осталась одна.
— Управлять надо, без узды не пускать! — требовал Кривоцуп резким голосом, — он умел загораться даже из-за пустяков.
Латышев наклонился к Петру за спиной соседа.
— Теперь не миновать модного разговора. Раньше, мол, была молодежь, а теперь не та. Мы Деникина, Врангеля разбили, коллективизацию провели, с кулаками грудь с грудью сходились, да и Гитлера фактически руками первого поколения разгромили…
Петр безучастно слушал этого вежливого человека, видел его бледное, тонкое ухо, конец галстука, свисающего из незастегнутого пиджака, точно обозначенный пробор светлых редких волос и такую же белесую бровь, которая как-то странно то поднималась, то опускалась.
Как с ним держаться? Новый человек. Новые люди приходили в станицу и раньше: многих манила Кубань, о которой ходили самые заманчивые слухи. Одни быстро разочаровывались — это те, кого тянула легкая жизнь. А на Кубани работали по-сумасшедшему, тут лежебока или увалень долго не заживется. Другие осваивались, применялись к общему ритму, притирались и крутились, как шестеренки в общем механизме. Проходили годы, и терялось различие в одежде и в языке. Будто всегда жил человек на Кубани, не отличишь его от коренного казака: норовит и сапожата сделать мягкие, и ступать с кавалерийским вывертом, и кубанку носить набекрень, и речь оснащать такими словами, что — черта лысого — признай-ка в нем бывшего белорусского лесовика или калужского репосея! «Заражает Кубань и приобщает», — так, бывало, говорил отец Архипенко, ведший свой род еще от сечевого переяславского куреня, от «таманской высадки», от времен, когда приплыли казаки на дубах к Тамани вместе с полковником Белым, с Котляревским и Чепигой.
Латышев уже в чем-то убеждал Камышева, вынув записную книжку.
— Все по блокнотам, — буркнул Хорьков.
— Не мешает, — сказал щупленький старикашка Павел Степанович Татарченко. — Не всегда памяти доверяй.
— Мне память не нужна. У меня есть грамотная учетчица, у нее все записано.
Камышев внимательно слушал Латышева, отдавая должное его начитанности и умению доказывать цифрами. Спроси Латышева, сколько ферм в Америке, — знает; почем там литр молока — тоже знает; именно Латышев ополчался на тех, кто смеялся над расчетами и не хотел забивать ими голову: не те нынче времена, когда рубль как дышло, куда повернул, туда и вышло. Камышев тянулся к знаниям, читал книги, выписывал журналы и мог до петухов промучиться над той или иной статьей, важной и нужной, но требующей немалого времени для ее усвоения. Он давно убедился в том, что без знаний становится все трудней управлять современным хозяйством, и требовал от бригадиров такого же внимания к наукам и полезной книге.
Наконец появилась Маруся вместе со своей матерью и Василием. «Вот куда, оказывается, уходил Васька, — догадался Петр. — Значит, дело неладно, прослышали про мои севастопольские похождения».
Маруся села в другом конце стола, потупилась и не притронулась к еде. Ее мать издали поклонилась всем и глазами улыбнулась Петру, как бы говоря: «Ничего, все бывает, перемелется — мука будет».