Страница 92 из 93
— Аминь! Аминь! Аминь! — прозвучал в толпе голос, столь знакомый всей Москве.
Из толпы выделился черный низенький клобучок, а из-под клобучка светились зеленоватым светом рысьи глазки матери Мелании.
— Охти мне! Ах, злодеи, воры, аспиды! — метался подьячий с бумагою в руках.
Костер между тем трещал и пылал, как одна гигантская свеча, от которой огненный язычище с малыми язычками высоко взвивался к небу, обрываясь там, развеваясь и расплываясь в воздухе серою дымкою.
Кругом, казалось, все засумрачилось, потемнело, словно бы на землю разом опустились сумерки. Онемевший от страха народ не смел шевельнуться. Сумрак сгущался все более и более. Костра уже не было — оставалась и перегорала огромная куча огненного угля…
Вдруг как из ведра полил дождь…
— Батюшки! Православные! Небо плачет! Небушко заплакало от эково злодеяния! О-о-ох! — раздался в толпе отчаянный вопль женщины.
Кузмищев встрепенулся, словно его кнутом полоснуло.
— Эй! Лови ее, лови! Держи воруху! Держи злодейку!
Но Мелании, это она выкрикнула, и след простыл… «В воду, братцы, канула, сгинула, провалилась…»
Народ сунулся к залитому огнем костру, собирать на память «святые косточки», чтоб разнести их потом по всему московскому государству… Аввакум был прав, говоря о сожигаемых: «Из каждой золинки их, из пепла, аки из золы феникса, изростут миллионы верующих…» Так и вышло…
ГлаваXXIII. Смерть Никона. Заключение
В то время когда в Пустозерске дым и чад от сожигаемого Аввакума серыми облачками возносился к пасмурному небу, в Кирилловом монастыре, на Белом озере, враг и погубитель всей жизни первого расколоучителя Никон умирал медленною, мучительною смертью всеми забытого старика и заточника.
Когда через четыре месяца после смерти Морозовой, в конце января 1676 года, умер «тишайший» и благочестивейший царь Алексей Михайлович всея Руси и преемник его, царь Федор Алексеевич, послал к Никону с дарами и с вестью Лопухина просить у старика прощения и разрешения покойному царю на бумаге, то Никон по обыкновению заупрямился.
— Бог его простит, — отвечал он, — ино в страшное пришествие Христово мы будем с ним судиться; я не дам ему прощения на письме!
Пользуясь этим, на Никона к царю полезли доносчики: вывели на божий свет и застреленного им баклана, и высеченного из-за «добро-ста» поварка Ларку, и раздетую для лечения бабу Киликейку…
Никона перевели в более тяжкое заточение, в Кириллов монастырь, старцы которого и прежде постоянно сердили сварливого старика, то привозя ему в пищу грибов с мухоморами, то «напуская к нему в келью чертей», то говоря, что он у них в монастыре «всех коров переел»…
В Кириллове Никон таял с каждым днем. Он уже с трудом передвигал от старости свои больные и усталые ноги, посхимился, готовился к смерти…
Об этом донесли куда следует: умирает-де старец Никон, как и где похоронить его?
И тогда из Москвы пришла милость: порадовать-де заточника свободой хоть перед смертью…
Порадовали… Повезли в Воскресенский монастырь…
Ему страстно перед смертью теперь захотелось взглянуть, цело ли поныне там, на переходах его келий, то ласточкино гнездо, которое он пощадил когда-то, не разметал клюкою…
Больного Никона из Кириллова монастыря привезли на берег Шексны, посадили в струг и по его желанию поплыли вниз к Ярославлю, а оттуда к Нижнему, к тому далекому селу, где родился он и бегал маленькими босыми ногами, счастливый, невинный… Хотелось ему перед смертью взглянуть на родное село, потом на ласточкино гнездо в своем любимом Воскресенском монастыре, а там и на Москву, послушать в последний раз могучего звону всех сорока сороков, вспомнить свое патриаршество, свое царство, как они делили его с покойным «собинным» другом царем Алексеем Михайловичем…
Это было в августе 1681 года. Дорогой, во время плавания, погода стояла сухая, тихая, теплая, ясная, словно весенняя. Зелень еще не начинала желтеть, паутина еще не тянулась серебряными нитями в воздухе, и только ранняя перелетная птица, гуси и лебеди, звонко перекликались глубоко в небе, напоминали, что они летят на теплые воды, на полдень, туда же, куда, казалось, медленно плыл и струг Никона…
Целые дни сидел он и больше лежал на своей дорожной постели, кутая холодеющие ноги и глядя на воду, на медленно убегающие берега реки, на рощи, синеющие вправо и влево, на красноватые береговые обрывы и красивые изломы гор, на селения, то там, то здесь как бы выбегавшие на берег посмотреть на плывущий откуда-то струг, а на нем на сумрачное, с усталыми глазами, лицо старого, неведомого монаха…
Гребцы иногда затянут песню, либо «Не белы то снежки», либо «Вниз по матушке по Волге», да вспомнят, кого везут, и замолчат…
Чем дальше двигался некогда «державный» заточник, тем быстрее впереди его бежала весть, что везут Никона, имя, тридцать лет гремевшее на Руси, благословляемое и проклинаемое; имя, когда-то возглашавшееся вместе с царским, а потом опозоренное, поносимое, отверженное. Народ толпами собирался на берегу в местах, где приставал струг с некогда грозным, теперь тихим и задумчивым патриархом. Одни тянулись к нему за благословением, несли дары и корм, другие — чтоб увидеть апокалипсического зверя, что пустил по Руси «пестрообразную никонианскую ересь». Там, где струг не приставал к берегу, народ встречал его на лодках на середине реки и долго следовал за его стругом, с любопытством и боязнью всматриваясь в бледное лицо, утомленно и печально глядевшее из-под высокого черного клобука и окаймленное белыми, серебристыми космами волос и бороды. Матери поднимали детей, чтобы хоть издали показать им Никона.
17 августа струг с «великим заточником» от Толгского монастыря, что против Ярославля, плыл к другому, нагорному берегу и входил в реку Которость. Целая флотилия лодок следовала за стругом. На берегу Которости толпились массы народа, духовенство, светские власти, гостиные и посадские люди из Ярославова града.
К стругу пристала большая лодка с московским духовенством, и в струг смиренно, с поникшею головою, вошел архимандрит Сергий, тот самый, которого мы видели когда-то в Соловках на «черном» соборе и который потом издевался над Никоном, когда его, свергнутого с патриаршества, везли в ссылку. Сергий, подойдя к ложу Никона, припал головою к днищу струга…
— Прости, блаженне! Не вмени в вину грубство мое велико, — как-то застонал он, не поднимая головы. — Прости, блаженне!
— Встань… кто ты? — слабо спросил «великий старец».
— Я Сергий, Сергушко архимандритишко… пес смердящий…
— Встань, Сергий… Кто ты? Я не помню…
— Я тот окаянный, что ругался над тобою после собора… Прости, помилуй!
— Помню… встань…
— Я ругался поневоле… Брехал на святителя, творя угодное собору…
— Прощаю и разрешаю, — слабо махнул рукою Никон.
Народ не вытерпел и бросился в воду, крестясь и поднимая руки…
— Батюшка! Святитель! Угодник божий!
— Мы тебя на себе повезем! Благослови нас!
Слабая, добрая улыбка пробежала по лицу «великого старца»…
— Се Почайна, а се людие мои, господи! — радостно бормотал он.
Народ, которого увлечения не знают границ, обезумел от умиления и восторга. Струг, как щепку, вынесли здоровые руки восторженного народа на берег, и все бросилось в струг целовать руки, ноги, одежду, ложе освобожденного узника-святителя… У изголовья его стоял Сергий и плакал…
Сквозь толпу протискалась старая-престарая монашка и тоже плакала, шепча: «Микитушка-светик…» Но Никон уже не узнал своей жены…
Солнце клонилось к западу, золотя лучами шелковистое серебро волос и бороды Никона. Заблаговестили к вечерням…
При звоне колоколов лицо Никона преобразилось; ему казалось, что под этот священный голос церквей он вступает в Москву со славою, благословляемый народом… Что-то прежнее, величавое блеснуло в его глазах, в чертах лица… Он бодро глянул кругом на небо, на солнце, стал оправлять себе волосы, бороду, одежду, как бы готовясь в путь…