Страница 36 из 93
— Женихайся с своими товстопузыми московками! — смеясь, кричали ему.
— Да московки, девыньки, далече, где ж их взять! — оправдывался стрелец.
— Геть, геть, поганый!
Стрелец, почесывая затылок, удалился, тем более что ближайшие парубки поглядывали на него не особенно дружелюбно.
Солнце, спускавшееся к западу, играя на раскрасневшихся лицах дивчат и на целых горстях цветов, украшавших их головы, кидало длинные двигавшиеся тени на воду. Хохлята, роясь у воды в песке, оглашали воздух своим пением:
— Явдохо! Явдохо! Чи не тая русалка у тебе на городи бут поила? — кричал Остап Прудкий, указывая на гетманского козла, которого дразнили дети, а он становился на задние ноги и тряс бородою.
— А то ж вона: може, и тебе таки русалки лоскотали, а ты их, пьяненький, мацав, — отрезала Явдоха Танцюрчиха.
Опять взрыв хохота, который прекратился только тогда, когда к берегу Псела потянулась из города процессия старух и молодиц с ковшами и черепками в руках. В ковшах и черепках было молоко. Старухи и молодицы, макая в молоко пучками полыни, кропили вокруг себя дорогу, по которой шли. Это они задабривали молоком русалок: когда по тем местам, которые в русальную неделю окроплены молоком, будут ходить коровы, то русалки не станут ни портить их, ни доить.
— Ох, матушки! Никак нам бог гостей посылает, — радостно сказала старая няня гетманши, отеняя ладонью глаза и вглядываясь в приближавшуюся группу прохожих с котомками за плечами.
— Где, где, няня? — встрепенулась молодая боярыня, бросая работу и мгновенно покрываясь румянцем.
— Да вон идут к нашему двору.
Действительно, берегом, по которому мимо гетманского двора пролегала большая дорога, двигалась группа богомольцев. Их можно было сразу узнать по длинным палкам в руках, по буракам и тыквенным кубышкам у пояса и по котомкам за плечами. В группе виднелись старики и молодые парни, а больше всего бабы и девушки. Все они смотрели загорелыми, запыленными и усталыми. Ноги, обутые в лапти, с трудом передвигались.
— Беги, нянечка, голубушка, заверни их к нам, — видимо волновалась боярыня, — это наши московские страннички, я вижу.
Старуха торопливо пошла навстречу прохожим. Она издали махала им рукой и кланялась.
— У-у! Москали в лаптях! — кричали хохлята с берегу, завидя прохожих.
Брюховецкая торопливо, насколько позволяла ей это ее «непраздность», пошла к дому, чтобы встретить странничков, и притом странничков с родной стороны. Стрельцы, стоявшие у ворот гетманского дома и издали любовавшиеся «русальными» играми хорошеньких «хохлаток», также радостно приветствовали своих запыленных земляков и землячек. «Давно ли с Москвы? Что там делается, в Расеюшке-матушке, все ли здорово? Как крестятся? Не тремя ли персты? Как схимили Никона патриарха?» — слышались вопросы. Страннички наскоро отвечали, и что «с Москвы давно, как реки прошли», что теперь идут «от угодничков, из Киева», а насчет креста и Никона «и-и! и не приведи бог!»…
А с берега широким потоком лилась чуждая московскому уху мелодия:
Богомолки и богомольцы, ведомые старою нянею, у которой от удовольствия даже морщины сгладились и щеки покраснели, гуськом взошли на галерею с навесом, примыкавшую к гетманскому дому, и низко кланялись гетманше, которая встречала их со слезами радости на глазах.
— Вот, матушка боярыня, ты говорила, что хуть бы собачка с родной сторонки прибежала, ан вон на, бог послал своих странничков, — тараторила няня, разводя руками.
— Как-то, матушка-боярынюшка, поживаете на чужой сторонушке? А мы вам святости от святых угодничков принесли, — говорила передняя странница в костюме чернички. — О-ох! Давно-давно не видали мы на Москве твоих ясных очушек, матушка, не слыхали твоего голосу медового… А частенько-таки про твою милость вспоминали с матушкой боярыней Федосьей Прокопьевной да сестрицей ее милости, княгинюшкой Авдотьей Прокопьевной: что-то де, говорим, наша гетманша золотая на чужой черкасской сторонке? Далеко-де, высоко-де, говорим, залетела наша пташечка сизокрылая…
А с берега неслись надрывающие душу «черкасские» голоса:
Брюховецкая, томимая этою мелодиею и разбереженная словами старой странницы, закрыв лицо ладонями, плакала.
Старуха няня между тем рассаживала гостей по лавкам, тянувшимся вдоль всей галереи. Сошлась и челядь гетманская, бабы и пахолята. Разом нанесли жбаны квасов, медов и тут же, на галерее, стали накрывать стол, чтобы угощать дорогих гостей.
После неожиданного взрыза слез Брюховецкая успокоилась. Она подходила ко всем и со всеми здоровалась. Странницу-черничку, как особу, по-видимому, бывалую, она расспрашивала о своих бесчисленных родных, Долгоруких, Ртищевых, Морозовой и Урусовой, об Аввакуме и о том, что делалось «наверху», при дворе. В то время, когда правильной почты не существовало, когда гонцы с грамотами и отписками посылались в два-три месяца, а иногда и в полгода раз, когда ни телеграфов, ни газет не существовало, известия из одного края в другой передавались устно, через странников и торговых людей, и человек, заброшенный куда-либо вдаль от родного места, чувствовал, что он действительно «на чужой дальней стороне», а чужа дальня сторона горем горожена, слезами поливана, тоскою-кручиною изнасеяна…
— А уж Морозову боярыню, Федосеюшку свет Прокопьевну, и узнать нельзя, таково свято житие ее стало, — говорила словоохотливая черница, которую звали сестрою Акинфеею (она была из богатого дворянского рода Даниловых; но поэтическая натура увела ее из родительского дому, и она сделалась странницей). — Уж она ноне, отай от всех и от царицы, на теле своем власяницу носит, а дом-от ее полон людей божиих, нищих, пустынничков, юродивых, странничков, бездомных; всем-то она своими руками служит, гнойные их язвы омывает, сама их кормит и ест из одной с ними чаши — не брезгует матушка… Утром, чуть свет, помолясь истово, она уже на ногах: то суд творит своим домочадцам да вотчинным деревенским людям, да все по-божьему, милостиво, то поучает их от писания, а там, родная моя, за прялку сядет, сама прядет и сама рубахи да порты шьет; и вечером, соймя платье цветное, боярское, взденет на себя рубище — да и пошла бродить по Москве, по дальним закоулочкам, где бедность, матушка, гнездо свила, да по темным темницам и всех-то жалует: кому рубаху, кому деньги, кому и иное одеяние, а то и рубь, и десять рублев, а то и мешок сотный при случае. Узнает ли кого на правеже, с правежу выкупает, на кого падет гнев царский, из опалы того выручает святая душа… И отец Аввакум, бывало, не нахвалится ею: «Такой у меня дочери и не бывало: единое, — говорит, — красное солнышко на небе, единое красное солнышко и на Москве Фе-досеюшка свет Прокопьевна».
Сестра Акинфея, увлекшись рассказом, совсем преобразилась. Запыленное и загорелое лицо похорошело, живые серые глаза почернели как-то и были прекрасны. Какой-то дебелый молодой парень, босой, с потрескавшимися от солнца и пыли ногами, с длинными, никогда не чесанными рыжими волосами, с корявым веснушчатым лицом и добрыми детскими глазами, подошел к ней, сел у ее ног на пол и не спускал с нее глаз. Акинфея улыбнулась своими красивыми глазами.