Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 95 из 166

Со своею энергичною апологией классицизма Кронеберг является представителем первого, здорового, героического периода романтизма. В общем представлении о немецком романтизме и в общих его характеристиках часто не различают этого периода от периода «конца» романтизма, его декаданса. Повторяется обычная судьба исторических оценок: первые из них составляются и даются побежденному победителем, который судит павшего не только односторонне, но, что еще несправедливее, по признакам его замирающей деятельности, по чертам его упадка. Героический романтизм ниспровергал ложный классицизм и был опьянен истинным классицизмом — в этом его революционная увлекательность. Он идет об руку с положительным возрождением эллинизма у немцев. Гейне, Фр. А. Вольф, Бек, Эрнести, Винкельман, Шлейермахер, В. Гумбольдт, Гете, Шиллер, Гельдерлин и еще многие другие — эллинизаторы немецкой культуры. Бессмертная заслуга Вольфа и «филологии» того времени — возведение в методический принцип анализа всякого явления культуры как выражения единого духа народа. Принципиальное, философско-историческое и культурное значение идей Вольфа характеризуется (как удачно формулировал К. Ф. Герман) «стремлением все частности эллинской жизни в историческом понимании концентрировать под фокусом национального характера»1.

1 В его Lehrbuch d < es > griechischen Antiquitaten. 1,9 — цитирую по 6-му изд. 1889, h <erausgegeben> v. Thumser (1-е изд.—1831 г., где собственная редакция автора несколько отлична от приведенной, так, напр < имер > , вместо Nationalcharakter — Nationalgeist).

Этот романтизм — национален, потому что обращается к восстановлению собственной нации, сравниваемой с народами античного мира. Он пантеистичен и даже язычески-чувственен. Перелом и упадок — реакционны, националистичны и в то же время католически-универсальны. Доказательств этого можно было бы привести сколько угодно, но достаточно об этом только напомнить, чтобы не терять из виду перспективы целого1. Кронеберг, следовательно, не реакционер-ложноклассик и не декадент-романтик. Он правильно указывал, с чего нам следовало бы начать,— хотя бы из подражания тем же немцам, начавшим свой второй Ренессанс. Кронеберг взывал к культурной пустыне, и предчувствие горя не обмануло его. Он и здесь остался Кассандрою, невзирая на любовь к Аполлону. Не заимствованный романтизм, а собственный домотканый лжереализм, опрокинув романтизм, и истинный и ложный, с яростью Калибана вцепился в горло подлинной классичности. И сей чад не прошел.

Всякий язык, продолжает Кронеберг, развивается сообразно своему небу и своей почве. Язык сообразуется с нравами и образом мыслей народа; литература должна слиться с языком народа. «Литература растет в языке, язык в литературе. Язык и литература неразрывны». Другая форма, в которой выражается ум и творческий дух человека,— искусство. Его творения также идеи и созерцания поэзии. Поэзия изображает идеи или реальным образом, или в свободных творениях духа «непосредственно» через слово. Она относится к искусству, как внутренняя жизнь к внешней, как идея к образу. «Наука искусства (эстетика) принадлежит к области поэзии, но проходит через философию, как Венера через солнце». Философия в организме наук уподобляется уму, наука искусства — душа их, поэзия в искусстве — жизненный огонь, развивающий формы изящного. «Искусство есть совершенное соединение реального и идеального, но содержится к философии, как

1 Старое сочинение Cbolevius, Geschichte d<er> deutschen Poesie nach ihrem antiken Elementen, 2 B. Lpz. 1854—56 (см. Th. II, S. 339 ff.) до сих пор остается весьма поучительным. Из современных суждений см., напр < имер >, Ricarda Hucb, Die Romantik, В. I (Blutezeit der Romantik), 3. Aufl. Lpz. 1908, S. 212; также прекрасную книгу Ed. Stranger, W. v.-Humboldt u. die Humanitatsidee.—В., 1909.—S. 461 ff. 477 ff. Сжатый и содержательный "очерк эволюции идеи античности у Фр. Шлеге-ля (гл. обр. по письмам) дает статья проф. Ф. А. Брауна. — Немецкий романтизм (Ист<ория> зап<адной> литературы. Под ред. проф. ф- Д. Батюшкова.—Т. I.—<М., 1912>,—особ<енно> с. 212 <и>сл.).

реальное к идеальному; а посему и возможно только философии вникнуть в душу искусства, и философ видит сущность искусства яснее, нежели сам художник. Ибо как идеальное есть высший рефлекс реального, так в философе необходимо есть высший рефлекс того, что в художестве реально». Дух человеческий, проявляющийся внешне в словесности, проявляется в истории и посредством истории. История как полное изложение внешней жизни народов есть отпечаток внутренней, обусловленной внешними обстоятельствами жизни. Историю можно рассматривать эмпирически, тогда она имеет дело с буквою, и это — история бытоописательная и прагматическая, или идеально, и тогда она понимается или философски, или религиозно. Философски мы понимаем историю в ее целости как откровение Божества, религиозно — как творение Провидения. История основывается на синтезе идеального и действительного, но не через философию, поскольку последняя уничтожает действительное, а через искусство. Оно представляет реальные события в таком совершенстве, что они делаются выражением высших идей. История как знание благодаря этому переселяется в высшую область идеального чрез искусство и поэзию.

С философией, историей и поэзией в тесной связи находится мифология, ибо она — древнейшая поэзия, относящаяся к древнейшей истории, заключающая начатки религии и философии, облекавшая идеи древности в народное предание. Она есть связь философии с историей. Религия, государство, знание, искусство, история, коротко сказать, все человеческое в ней образует одно непрерывное целое.





Обозревая все сказанное, можно заключить: «Философия втекает во все части как общий дух, все оживляющий, как фОХЛ Koa|iov и связует материальную часть словесности с формальною. В жизни, искусстве, науке дух все связующий есть синтеза, поглощающая тезу и антитезу».

Как замечательна эта, может быть, впервые русскими литерами напечатанная триада — аминь, заключающее положительное философствование Шеллинга,—так замечательна и вся статья. Философия Шеллинга в ее чистом (не в натурфилософском или антропологическом приложении), в ее идейном содержании постигнута и применена к тому, что должно было быть для нас понятно и доступно. Кронеберг взывал в пустыне и, быть мо

жет, для культурно-национального самолюбия нашего было бы менее обидно, если бы его ровно никто не услышал. Но нашлось чуткое ухо преждевременно отдавшего жизнь русской пустыне прекрасного юноши Веневитинова, откликнувшегося на страсть Кронеберга1,—Веневитинова, нашего русского Китса:

«Веашу is truth, truth Ьеашу»,— that is all Ye know on earth, and all ye need to know.

«Поэзия неразлучна с философией»,—вторил Веневитинов. Однако that is not all — по крайней мере, не все, что нужно было знать нам. Веневитинов же писал: «Мы отбросили французские правила не оттого, чтобы мы могли их опровергнуть какою-либо положительною системою; но потому только, что не могли применить их к некоторым произведениям новейших писателей, которыми невольно наслаждаемся». Этого применения, этой спецификации не дает и Кронеберг. Не дает, быть может, потому, что не хотел быть эмпиричным, а для философского удовлетворения этого требования сам Шеллинг, строго говоря, оснований не давал. Нужно было еще услышать, что говорил Гегель. Между тем света философской рефлексии на нас мы жаждали остро, потому что в нем видели условие ответа и на вопрос о новейших писателях, которыми невольно наслаждаемся. Литературе все-таки самой предоставлялось искать и ответа, и света.

Из официальных представителей науки такого ответа можно было бы потребовать от Давыдова. Он возбуждал запросы, от него можно было требовать и ответа или хотя бы разъяснения. Но Давыдов был профессор, а не мыслитель. По-видимому, к «нашему» вопросу он сам пришел лишь тогда, когда все вокруг жило и волновалось только этим вопросом. Он дождался, наконец, официального, министерского закрепления вопроса. Но это закрепление, как мы видели, предрешало ответ, и литература, которая пришла к своему вопросу не под руководительством и опекою правительства, хотела уже не официального ответа, который необходимо и по существу был эмпиричен. Литература не искала чего-нибудь идущего против эмпирии, она только хотела света, который пролился бы на са-