Страница 15 из 19
Вечером в том же составе – Калинкина, тетя Груша и он – ели уху из свежей рыбы, добытой Нестеровым.
Переночевал он в той же комнате, на той же широкой кровати.
А на рассвете в комнату тихо вошла Калинкина. Нестеров уже проснулся и слышал ее легкие шаги. Она с минуту стояла, прислушиваясь, потом вздохнула и почему-то шепотом позвала его:
– Михаил Иваныч! Вставайте! День будет жаркий, проехать бы побольше по холодку.
Он промолчал, притворно зевнул, посматривая на нее сквозь прищуренные веки, удивился, как она хороша в белом просторном платьишке, на босу ногу, с прекрасными черными волосами, не собранными еще на затылке, сонно сказал:
– Встаю, Дуня… встаю, Евдокия свет Трофимовна.
Ему захотелось прибавить к своим словам какие-то более нежные слова, вроде: «Встаю, ненаглядная Дуня», – но в последний момент он придержал их. Поднявшись с подушки и помахав перед собой здоровой рукой, он сказал о другом:
– Вот отрываешься, Евдокия Трофимовна, от своих дел. А ведь в колхозе наверняка работы невпроворот.
– Ну как быть-то? Фролов просит подсобить, вас без провожатого не отправишь… А вдруг зачин-то ваш стоящий… Если не помочь, что потом люди скажут? Ну-ка, мол, дайте посмотреть на эту идиотку, которая председателем была, а дальше своего носа не видела!.. – Она засмеялась и деловито закончила: – Вставайте, завтрак на столе, мешкать нет резона, Михаил Иваныч.
И вот они в пути. Впереди в седле на гнедом жеребчике Калинкина. К седлу приторочен мешок с провизией, свернутая в трубку брезентовая палатка, топор в чехле, законченный котелок.
Черная голова Калинкиной прикрыта голубым платком, свободная кофточка из ситчика в крапинку, синие просторные шаровары, вправленные в сапоги, пузырятся и полощутся от резвого ветерка, покачивается ствол ружья, перекинутого на ремне через спину.Нестеров на низкорослом сером мерине. Чуть приотстав от Калинкиной, он видит ее смуглое лицо, глаза, искрящиеся весельем, потому что она то и дело оборачивается и смотрит на него и вопросительно и насмешливо. Нестеров в ответ поблескивает белыми зубами, здоровой рукой размахивает концом ременного поводка, вспоминает Некрасова:
Есть женщины в русских селеньях…
…В беде не сробеет – спасет:
Коня на скаку остановит,
В горящую избу войдет!
Километров десять ехали по извилистому проселку, петлявшему с косогора на косогор, заросшему белоствольным березником. Ехать было легко. Кони еще не устали, ноги в седлах не затекли. Ветки берез, разделенных дорогой, не грозили распороть щеки или выколоть глаза. Нестеров чувствовал, что все его внутренние струны поют. В шуме молодой листвы ему порой слышался даже какой-то протяжный звон, мелодия которого была, правда, неуловима, как далекое эхо, наносимое порывами ветра. Состояние Нестерова можно было понять: он приближался к цели своего поиска.
Вскоре, однако, дорога переменилась. Калинкина свернула с проселка на тропу, и тут произошло с ней чудо: она исчезла с его глаз, будто провалилась в бездну. Нестеров невольно натянул поводья узды, приостановил своего коня. Конь почуял неуверенность седока, ступил с тропы влево, потом вправо и остановился. «Зря я его сбиваю. Пусть себе идет по следу первого коня», – подумал Нестеров и опустил поводья. Конь понял, что от него хочет седок, и медленно зашагал вперед, вползая в густой пихтач, который скрыл и коня и самого Нестерова с головой. Пихтач был мягкий, шелковистый, и ветки, скользя по лицу, по рукам, по ногам Нестерова, не оставляли никаких царапин, заполняя лишь воздух, которым дышали и люди и кони, густым до щекота в ноздрях настоем смолы.
За пихтачом начиналось болото. Кони шли между кочек, под копытами чавкала жижа. От круглых промоин, заполненных водой, коряжником, прошлогодним бурьяном, наносило гнилью. Кони отфыркивались, вскидывали головами, спешно перебирали ногами, чуя приближение суши.
– Евдокия Трофимовна, – обеспокоенно крикнул Нестеров, – мы тут куда-нибудь в трясину не попадем?
Калинкина оглянулась, махнула рукой, не переставая светить насмешливыми глазами.
– Пошевеливай, Михаил Иваныч, не останавливайся. Топь, холера ее забери! Чтобы не затянула коней!
Вскоре болото кончилось. Кони вспотели, тяжело поводили боками, но, почуяв под собой твердую землю, пошли веселее. Едва заметная тропинка протянулась через гать. На обширном пространстве крупный лес когда-то повыгорел, и сквозь зелень вновь поднимавшейся сосновой молоди проглядывали рыжие, ничем не заросшие плешины.
Малорослый конь Нестерова то и дело спотыкался, цепляясь копытами за скрытые в малиннике колоды. В одном месте Нестерова так подбросило, что он выскочил из седла, схватился за гриву своего меринка и с трудом удержался.
Вид этой обширной поляны с остатками сгоревшего леса, с черными пеньками, вывороченными корневищами, с торчавшими из бурьяна сучьями, похожими на стволы орудий, напомнил Нестерову поле сражения.
– Смотри-ка, Евдокия Трофимовна, как после артналета, – сказал он, приближаясь к Калинкиной.
Она закивала головой.
– Потерпи чуток, Михаил Иваныч, скоро приедем, – сказала она, вероятно, не поняв его слов до конца.
Нестеров как-то не очень поверил ей, хотя она и убеждала, что приведет его к заимке Савкина самой прямой дорогой. И действительно, примерно через полчаса гарь кончилась, и началось пестрое разнолесье: береза, рябина, черемуха в белом цвету, акация в желтых побегах, ельник, опутанный сетями пауков.
Вдруг сквозь лес зеркально блеснула река. Прохладный ветерок дунул в лицо Нестерову, донес до него запах жилья и лай собак.
– Ну вот и заимка Савкина, – сказала Калинкина и, сбросив стремена, перекинула ногу через седло и села по-бабьи, обеими ногами в одну сторону.
«Ну-ну, посмотрим, что она мне скажет, эта заимка Савкина», – подумал Нестеров, чувствуя, что где-то под ложечкой заныло нудно и остро, точь-в-точь как бывало перед боем.11
На заимке стояло три избы. Одна из них была старая-престарая, уже не пригодная к проживанию в ней. Она-то и принадлежала когда-то охотнику Попову Федоту или Федору, который был проводником экспедиции Тульчевского к Песчаной Гриве, Прорвинскому озеру и Большой протоке. Во второй избе, поновее, жил теперь лесник, оберегавший Зареченскую лесную дачу, состоявшую почти из чистого кедровника, тянувшегося к северу на сорок километров. Третья изба, стоявшая у реки над обрывом, самая новая, срубленная из желтых сосновых бревен, поблескивающих каплями проступившей смолы, была собственностью речного ведомства. В ней жил бакенщик, следивший за уровнем воды на перекате. Перекат начинался около заимки и тянулся до Песчаной Гривы.
Происхождение заимки Савкина относилось к тому времени, когда в Приреченской тайге обитали и кучно и в одиночку староверы. Рассказывали, что основатель заимки, Фома Савкин, прожил здесь в полном одиночестве больше сорока лет. Кормился рыбалкой, охотой, содержал пчел, сеял делянку пшеницы, которой хватало ему от урожая до урожая. Покинул белый свет Фома не по-обычному: заранее сколотил себе гроб, вырыл могилу и даже староверческий крест поставил на склоне, чуть повыше могилы. Когда пришел смертный час, сошел в могилу, лег в гроб, накрыл себя крышкой и испустил дух.
Так ли было или иначе, с точностью никто не знал, но старики утверждали, что все так это доподлинно происходило.
Калинкину и Нестерова встретило все наличное население заимки: безногий, бородатый, заросший до глаз бакенщик, кривоглазый, с большим оловянным бельмом, с пышными усами лесник и их жены – пожилые уже, но еще крепкие, моложавые по виду бабы, выкормившие на таежном щедром харче крутые, увесистые зады.В такой глухомани любой путник – гость. Бабы, тряся юбками, кинулись к погребам, в которых хранилась всякая снедь, а мужики, расседлав коней и поставив их под навес, в тень на выстойку, пригласили гостей на скамейку возле костерка, чадившего от комаров и прочей нечисти едким дымом осинового трута-грибка.
Не теряя времени, Нестеров приступил к делу: рассказал об экспедиции Тульчевского, о находках золота и ртути сравнительно близко от заимки, а потом принялся с горячностью расспрашивать мужиков, известно ли им что-нибудь на этот счет.