Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 27



– Не все швы, братаны, прочно сшиты на нашей коммунарской рубахе, – заговорил Бастрыков. – Лопнуло в одном месте. Скажу вам – удивитесь, не поверите… Лукерья-то… Вот так устроила! Мужа не дождалась, ни мне, ни кому другому не сказалась, уплыла неведомо с кем и неведомо куда. Прихожу на кухню – ее нет, я к шалашу – и там нет. Смотрю, весь стол углем исписан. – Бастрыков на память, но не пропуская ни одного слова, передал прощальное «послание» Лукерьи. – Как прочитал я, заспешил к вам…

Бастрыков обвел взглядом собравшихся, всмотрелся в чумазые от дыма, от земли, от золы, от смолы, вспотевшие лица, в настороженные, застланные потом и усталостью глаза.

– Пожалкуем, братаны! Отменная стряпуха была!

– Ей наша коммуна что хомут с гвоздями! Грудь колет!

– Умаялась бедняга! Таку ораву попробуй накорми!

– Работы много навалил, Роман! Сам себе спуску не даешь, ну и других к земле гнешь! Поослабь вожжу!

– Что вы заныли о ней? Не от работы она! Тереха ей поперек горла пришелся… лупил ее!

– По тебе, Бастрыков, она сохла – давно заприметили! Другой бы приласкал. А ты кремень!

– Тетка у нее попадья была! В ней та же гнила закваска.

– Не бреши, Митяй! Житуха ее – нужда и слезы, слезы и нужда.

– Когда в шеренге боец падает, остальные солдаты ближе друг к дружке встают.

– Да ты что, на войне, дядя Иван?! Окстись!

– Тереха приедет, а его бабы след простыл.

Бастрыков прислушивался к говору, стараясь понять, глубока ли рана, нанесенная коммуне. Когда все выговорились и шум стал стихать, Бастрыков снова поднял руку.

– Вот что, товарищи и братаны, хочу сказать; хулить Лукерью вдогонку не стану. Старалась она. А одного старания мало. Понятие должно быть, ради чего стараешься. Тогда сколько работы ни наваливай, все ее будет мало. Призываю к понятию всех. В коммуне каждый живет ради других, а другие живут ради него. В том наша сила.

Он помолчал, взглянув в сторону женщин, сбившихся в одном месте, продолжал:

– Кто теперь на кухне встанет, ума не приложу. Может быть, ты, тетка Арина? – кивнул он на жену Ивана Солдата.

– А почему нет? Могу, Роман Захарыч! – с готовностью отозвалась женщина.

– Вот это по-нашему, по-коммунарски! – одобрил Бастрыков.

Коммунары дружной гурьбой с говором направились к тропе, продолжая обсуждать поступок Лукерьи.

Бастрыков задержался, осматривая чистину, отстал, шел сзади всех. Алешка убежал с собаками вперед, покрутился где-то на берегу, заскучав по отцу, вернулся, встретил его на тропе. Отец шел тихо-тихо, как слепой, прищуренные глаза его были устремлены куда-то вдаль, а губы чуть-чуть шевелились. Он думал о Лукерье, мысленно желая ей и счастья и успеха. Втайне он сердился на нее за то, что она унизила коммуну, но сердился без злобы, понимая, что жить и дальше по-прежнему было бы ей лихо. Грусть о Лукерье, а может быть, просто раздумье о том, какими трудными и путаными тропами ведет жизнь иного человека по земле, легла мрачной тенью на лицо Бастрыкова.

Алешка хотел спрятаться в кустах и, внезапно выпрыгнув из-за них, напугать отца. Но у Романа такой был вид, что проказничать мальчишке не захотелось. Он дождался отца на тропе, взял его за руку, пошел рядом – шаг в шаг. Алешка понимал, что отец занят какими-то своими думами, и шел молча.

– Вот, сынок, как построим дома, вспашем землю, уберем с нашего пути Порфишку, так и поедем с тобой в Томск, – после длительного молчания сказал отец.

– А зачем, тятя?



– Школу нам в коммуне открывать надо. Соберем в нее всех остяцких ребятишек. Учителя привезем.

– А жить они у нас будут?

– Дом построим. Светлый. С большими окнами.

– Вот это здорово, тятя! На рыбалку с ребятами ходить буду!

Они подошли к спуску с яра. Взглянув на столы, на дымившуюся печку-времянку, Бастрыков с затаенной надеждой подумал: «А вдруг Лукерья вернулась?» Он шел по ступенькам, вглядываясь в суетившихся людей, но нет, ее не было, лишь в памяти его горели Лукерьины золотисто-черные глаза.

Глава тринадцатая

Три дня Лукерья просидела на вышке амбара, никому не показываясь. Здесь, под крышей из еловой дранки, было уныло и сумрачно. Попискивали в щелях летучие мыши, забившиеся от дневного света. По углам валялась разная рухлядь: разбитая прялка, измятые жестяные банки из-под пороха, разорванные патронташи, погнутые шомпола.

Посреди вышки, на толстых свежих досках, пахнувших смолой, – перина, подушки, розовое пикейное покрывало, принесенное из дома Порфирия Игнатьевича.

Ведерников много раз принимался упрашивать Лукерью познакомиться с дядей Порфирием, дядей Михаилом, с тетушкой Устиньей, со всеми другими домочадцами. Но она была непреклонна и твердила только одно:

– Уедем скорее в Томск. Погибну я тут, погибну.

– Конечно, уедем, Луша. Вот погостим чуток тут, у дяди, и уедем, – отговаривался Ведерников.

На четвертый день своей новой жизни Лукерья впервые вошла в дом, где жили Кибальников и Отс. Тут же оказался и Порфирий Игнатьевич.

Ведерников привез Лукерью глубокой ночью, и никто из них ее не видел. Офицеры сидели вместе с хозяином за столом и играли в карты. Заметив в окно Ведерникова и Лукерью, Кибальников поспешно сгреб карты, сунул их в карман.

– Ведет наконец Гришка свою дикарку! Ну-ну, посмотрим, – сказал он, и все уставились в окно.

Ведерников широко раскрыл дверь. Учтиво пропустил вперед Лукерью. Она вошла строгая, бледная, неуверенной, крадущейся походкой. Сделав от порога три шага, остановилась, посмотрела на мужчин и слегка поклонилась им. На Лукерье все было сестринское, доставшееся ей от Аксиньи, заведенное Лукой Твердохлебовым. Желтые ботинки на высоком каблуке, шумящая из китайской тафты черная юбка, розовая кофточка из расписного шелка будто на нее были сшиты, хорошо облегали крепкое тело. С плеч Лукерьи спускался кашемировый с махровой каймой платок.

Красота, которой природа наделила Лукерью, была на редкость щедрой. В отличие от людей, которым красота сопутствует лишь в радости и довольстве, Лукерья была красива всегда. И теперь страдание и отчаяние придавали ее внешности особенные, неповторимые черты. След бессонных ночей, горьких раздумий до удивления тонко сочетался с нежностью, бесконечной женственностью облика, а кротость бледного лица – с буйством взгляда ее золотисто-черных глаз. Застенчивость и смущение словно сковали Лукерью. Но эта-то застенчивость и сдержанность и произвела впечатление. Мужчинам показалось, что она почтительна, но в то же время горда и серьезна.

Отс и Кибальников встали перед незнакомой женщиной, бесцеремонно рассматривали ее. Порфирий Игнатьевич, сидевший с вытянутыми ногами, решил не отставать от офицеров, тоже поднялся, хотя такая учтивость смешила его. «Побалуется он с тобой, голубка, да и вытурит на все четыре стороны. Побывало у него таких красоток немало», – сдерживая усмешку, думал Исаев.

Ведерников заметил, что Лукерья очень понравилась всем обитателям заимки, и, сияя довольной улыбкой, сказал:

– Вот, Луша, мой дядюшка, Порфирий Игнатьич, любезным гостеприимством которого мы пользуемся. Это мой второй дядюшка из Томска – Михаил Алексеич. А это дядин помощник Кристап Карлович. Прошу тебя уважать и любить моих родичей и друзей, как уважаю и люблю их я сам.

Чувствуя на себе внимательные, изучающие взгляды, Лукерья молча подала руку сперва Порфирию Игнатьевичу, потом Кибальникову и, наконец, Отсу. Исаев задержал Лукерьину руку в своей, не сдержав больше усмешки, заглянул ей в глаза, весело сказал:

– И тебя просим, Луша, любить нашего Гришу.

Лукерья еще ниже опустила голову. Она знала, что ей нужно что-то сказать, но язык будто отнялся. Так она и вышла из дому, не проронив ни единого слова. «Любить нашего Гришу», – каким-то далеким отзвуком проносились в ее памяти слова хозяина. Да разве могла она кого-нибудь любить, кроме Бастрыкова! Она посмотрела на Ведерникова, и ей захотелось оттолкнуть его прочь, чтоб не слышать больше этих красивых и пустых слов, которые он шептал в ухо. Ведерников помог ей влезть по лесенке на вышку амбара, а сам вернулся в дом.