Страница 109 из 138
Видимо, в это же время Хармс делает перевод стихотворения немецкого философа и поэта барокко Магнуса Даниэля Омайса (1646–1708), которое как нельзя лучше подходило его тогдашнему настроению:
В 1937 году был также переведен и другой текст, который красноречиво свидетельствовал о трагизме душевных переживаний поэта и о его надеждах:
Этот текст неизвестного автора был положен на музыку любимым композитором Хармса — Иоганном Себастьяном Бахом.
Однако тяжелое финансовое и психологическое состояние Хармса в 1937–1938 годах хотя и наложило отпечаток на его творчество этого времени, но далеко не полностью обусловило его характер и тематику. В записных книжках этого периода встречается много размышлений о человеческой жизни и творчестве, об основах последнего, о том, что Хармс считал самым важным для себя. Так, к примеру, 31 октября 1937 года он формулирует основные положения собственной эстетики:
«Меня интересует только „чушь“; только то, что не имеет никакого практического смысла. Меня интересует жизнь только в своем нелепом проявлении.
Геройство, пафос, удаль, мораль, гигиеничность, нравственность, умиление и азарт — ненавистные для меня слова и чувства. Но я вполне понимаю и уважаю: восторг и восхищение, вдохновение и отчаяние, страсть и сдержанность, распутство и целомудрие, печаль и горе, радость и смех».
Не так просто выделить основные доминанты тех групп понятий, которые Хармс столь решительно противопоставляет друг другу. С некоторыми натяжками можно сказать, что ненавистны Хармсу оказываются те чувства и эмоции, которые либо продиктованы окружающими или общественным мнением (мораль, гигиеничность, нравственность), либо направлены на окружающих, будучи призваны создать у них определенное впечатление (геройство, пафос, удаль), либо просто зависят от ситуации или других людей (азарт). Чувства второй группы более самодостаточны, они независимы от внешних факторов или установлений. Замечательно, что Хармса совершенно не интересует этическая оценка этих качеств, он рассматривает их исключительно по критерию внутренней свободы человека. В конце 1936 года он создал набросок, в котором иронически выражает ту же мысль: прежде всего важен искренний и последовательный интерес. А на что он направлен — не так уж и важно:
«Я знал одного сторожа, который интересовался только пороками. Потом интерес его сузился, и он стал интересоваться одним только пороком. И вот когда в этом пороке он открыл свою специальность, он почувствовал себя вновь человеком. Появилась уверенность в себе, потребовалась иррудиция (так у Хармса. — А. К.), пришлось заглянуть в соседние области, и человек начал расти.
Этот сторож стал гением».
Чуть раньше (18 июня 1937 года) Хармс писал на эту же тему другими словами:
«Подлинный интерес — это главное в нашей жизни.
Человек, лишенный интереса к чему бы то ни было, быстро гибнет.
Слишком однобокий и сильный интерес чрезмерно увеличивает напряжение человеческой жизни; еще один толчок, и человек сходит с ума.
Человек не в силах выполнить своего долга, если у него нет к этому истинного Интереса.
Если истинный Интерес человека совпадает с направлением его долга, то такой человек становится великим».
Не менее интересно рассуждение Хармса о «жизни в нелепом проявлении». «Чушь» в его понимании связана с действиями и явлениями, не направленными на достижение прагматических целей. Но ведь, по сути, в определение самого понятия произведения искусства как раз и входит направленность не на прагматику, а на эстетику. Искусство воздействует на человека на эстетическом уровне, а линия эстетического почти всегда расходится с прагматикой. Интересно, что в начале июня 1938 года Хармс примерно так же формулирует свое представление о прекрасном (гениальном), связывая это понятие с бессмертием, которое, в свою очередь, определяется уклонением от прагматической линии, которую он именует «земной»:
«1. Цель всякой человеческой жизни одна: бессмертие.
1-а. Цель всякой человеческой жизни одна: достижение бессмертия.
2. Один стремится к бессмертию продолжением своего рода, другой делает большие земные дела, чтобы обессмертить свое имя. И только третий ведет праведную и святую жизнь, чтобы достигнуть бессмертия как жизнь вечную.
3. У человека есть только два интереса: земной — пища, питье, тепло, женщина и отдых — и небесный — бессмертие.
4. Все земное свидетельствует о смерти.
5. Есть одна прямая линия, на которой лежит все земное. И только то, что не лежит на этой линии, может свидетельствовать о бессмертии.
6. И потому человек ищет отклонение от этой Земной линии и называет его прекрасным или гениальным».
Тема бессмертия и веры в него через год станет одной из основных в его повести «Старуха». Осенью же 1937 года, ощущая себя в состоянии полного кризиса, он, пожалуй, впервые серьезно задумывается о сути самого понятия «веры». Судя по всему, к этим размышлениям его подтолкнула известная реплика Кириллова о Ставрогине из «Бесов»:
«— Ставрогина тоже съела идея, — не заметил замечания Кириллов, угрюмо шагая по комнате.
— Как? — навострил уши Петр Степанович. — Какая идея? Он вам сам что-нибудь говорил?
— Нет, я сам угадал: Ставрогин если верует, то не верует, что он верует. Если же не верует, то не верует, что он не верует».
Легко увидеть, как Хармс трансформирует эти слова Кириллова в своей записной книжке 23 ноября 1937 года:
«Человек не „верит“ или „не верит“, а „хочет верить“ или „хочет не верить“.
Есть люди, которые не верят и не не верят, потому что они не хотят верить и не хотят не верить. Так, я не верю в себя, потому что у меня нет хотения верить или не верить».
Хармс считал, что ошибочно думать, будто вера есть нечто неподвижное и самоприходящее. Он был уверен, что вера требует серьезных усилий, напряжения моральных сил и энергии, может быть, еще больше, чем всё остальное. Поэтому он и фиксирует проявление своей ignavia, выражающееся в отсутствии сил для веры. То, о чем он пишет, — это, конечно, не агностицизм, это убежденность, что вопрос веры решается уже на уровне первого толчка — желания или нежелания веровать, а уже затем наступает серьезная работа по формированию и поддержанию веры.
В 1937–1938 годах у Хармса хватало сил лишь на веру в Бога. На веру в себя, даже в желание такой веры сил уже не оставалось, даже несмотря на запавшие ему в душу слова Л. С. Липавского, записанные 22 ноября 1937 года: «Элэс (Липавский. — А. К.) утверждает, что мы из материала, предназначенного для гениев». Видимо, с этим как-то связана известная запись Хармса следующего дня: «Я хочу быть в жизни тем же, чем Лобачевский был в геометрии».