Страница 3 из 13
Потапыч время от времени появлялся и совсем не всегда пьяным, но всегда доброжелательным, с открытой душой и объятиями всем, кто работал в нашем отделении. В хулиганстве и злостном непослушании ни разу не был отмечен, а потому за силовой посторонней помощью никогда не обращались. Сестры наши легко с ним управлялись сами. Несмотря на то, что все снова ожидали повторения его прошлого страшного недуга, он, тем не менее, с подобным ни разу больше не обращался. Но в отделении все ж говорили: «Подожди, голубчик, скоро тебя, паразита, опять прихватит. Ужо тебе!» Не зная, они цитировали пушкинского Евгения перед озверелым державным Медным Всадником. Ужо не ужо, а панкреатита все ж к радости всех участников больше пока не было.
И вот однажды Потапыч пришел в отделение снова тих и вежлив, как современная девушка перед патриархальными и архаичными сватами. И пошел прямо ко мне в кабинет — строго по прямой и, не отвлекаясь на естественные для его привычного состояния любые проявления нормальной для остальных жизни. «Допрыгался. Началось», — журчал за его спиной перелив словесного ручейка со всех постов бдящего персонала.
Ан нет. «Иссакыч, грыжа замучила. Может, отрежешь, а? Как выпью, так совсем спасу нет никакого». Я с ним елейно поговорил, понудил про вред питья, взял слово, что до операции сделает перерыв в своей коронной необходимости. Ну и куда деться — грыжа есть, стало быть, и операция нужна. А при его грыже, когда я расспросил да посмотрел, понял — операция необходима и неотвратима.
За час до операции я подошел к нему с последним напутственным словом. И кто меня дернул за язык!
«Потапыч, с питьем надо кончать. Беда не за горами. Я даже боюсь операцию делать. Помрешь, а мне отвечать». «А чего ж делать, Иссакыч? С грыжей я больше не могу, а не пить не получается. Вот Колька у нас бросил. К нему и не пристают. Это как за рулем. Нашим шоферам, когда ехать — ну никогда. Им даешь, а они на руль кивают. И никто не пристает». «А что Колька? Не понял». «А ему подшили, эту, спираль какую-то. Ну, обсмеешься над ним. Ну, как от беременности спираль. Ну, понял? Подшили, в общем». «И не пьет?» «Ни граммулечки, ведь и никто не пристает. Ну, как к святому делу. Подшит и все. С нами попиздит в подъезде, а сам не примет ничего. Ну!» «Потапыч, так давай и тебе подошьем» «Так это надо куда-то ехать. Какие-то курсы. Чего-то делать. Да и где? И на учет сразу. Это умрешь и сопьешься, пока подошьешься». И Потапыч, несмотря на предстоящую через час операцию, стал хохотать и много раз повторять: «сопьешься, пока подошьешься». «Да ладно тебе смеяться. Боишься ты просто». «Да что ж бояться?» «Тебя подошьют, а ты выпьешь и помрешь. Боишься». «Ты меня, Иссакыч, на понт не бери. Если б сразу — я бы сразу». «Ну, давай сейчас во время операции и подошьем. Слабо ведь?» «Давай. Не слабо. А у тебя есть эта спираль-то?» «Конечно. Только скажи. И лишний раз резать не надо. Грыжу будем резать и подошьем» «Все, Иссакыч. Заметано. А с меня пузырек. Договорились».
Операцию я делал под местной анестезией, так что разговаривал с ним. Ему вкололи наркотик — он лежал под кайфом и благодушно со мной разговаривал. Перед последними швами я склонился над ним за занавесочку: «Ну, что, Потапыч? Как уговорились? Вшиваю?» Кайфующему, как говорится, море по колено: «Все. По уговору. Валяй, Иссакыч… родной». Сначала он говорил, словно рубашку на груди рвал: «Валяй!» «Иссакыч» — уже более раздумчиво. А уж «родной» почти плачуще. Забоялся что ли? Но с тропы войны не спрыгнул. Правда, уж теперь до конца операции молчал. Да она уже и кончалась.
Конечно, я ему ничего не вшивал. Да у меня и не было ничего. Да я и не понимаю в этом ничего. Да и вроде бы нарушение прав человека. Право это, так сказать, защита слабого от сильного. Как раз тот случай. Да еще и обман, черт возьми! Короче, ничего я не подшил, но обман, игру продолжил.
Часа через два я подошел к Потапычу с листком бумаги. «Ну, как, Потапыч, дела? Не больно?» «Все путем, все путем, доктор. Тогда хуже было». Я думаю! Один вид реанимации может привести состояние к самому низкому градусу. А если человек активно реагирует на жизнь, то наша реанимация особенно, где тебя не считают за активно действующего индивидуума, а лишь видят в тебе объект спасительных мероприятий, когда ни о чем тебя не спрашивают, ни о чем не предупреждают, что делать будут: от укола, туалета рта до клизмы, перевязки или выноса в общую палату. «Конечно, тогда хуже. Разве эти болезни можно сравнивать? Руки работают?» «А что? Работают, а чего надо?» «Бумагу подписать сумеешь?» «Какую еще бумагу, Иссакыч?»
Наш человек более всего боится бумаги подписывать. Отсутствие законов, отсутствие веры в них и полный безотчетный страх перед бумагой и собственной подписью. Изысканные парадоксы советского бытия: в стране полной безгласности до смерти боялись газет. При наступлении этой самой гласности, сгубившей, в основном, режим, напрочь наплевали на газеты. Никто их нынче не боится, и ничего они сейчас сделать не могут. Разве только что направить общественное мнение. А снять, скажем, какого-нибудь директора… ни черта. Но время было еще советское, и мой Потапыч, несмотря на, так сказать, самый ранний послеоперационный период, вздрожал дрожьмя лишь от малейшей необходимости в какой-то подписи. У нас больные также боятся подписывать согласие на операцию. Поэтому мы порой и отказываемся от этого, хотя по закону обязаны.
«Какую еще бумагу, Иссакыч!?» «Ну, мы ж тебе вшили спираль?» «А бумага зачем?» «Заявление. Что ты просил нас». «А бумага зачем? И так все знают. А что бумага-то?» «А если ты выпьешь да умрешь — нам отвечать что ли? Скажут, что ты не знал. И все — мне отвечать по суду». «Да как не знал, Иссакыч! Да кто ж скажет?» «Твои же собутыльники, коллеги. Ты им веришь?» «Им?! Нипочем!» «Ну! Вот и подписывай, что сам просил». «Слушай, Иссакыч, а ты не поторопился? Может, зря подшил-то?» «Ну, вот видишь! А ты говоришь, зачем подписывать? Теперь уж все — обратно не вытащишь. Что вшито с ножом, то не вырубишь топором. Подписывай, подписывай. Вместе будем отвечать, если выпьешь. А то на меня одного. Подписывай, Потапыч. Мы не первую операцию знакомы». «Ох, поторопился ты, Иссакыч, поторопился. И что, никогда ни граммулечки?» «Все. Теперь все. Давай договор подписывай. Ты, как Фауст, продал свою душу пьяницы». «Это кто такой?» «Ты его не знаешь. Он, доктор, подписал договор с дьяволом, а ты, бес пьющий, с доктором. Тебе легче. Хотя и ты сможешь теперь к девочкам пойти. Пожалуй, не пойти, но дойти. У тебя ж в этом была проблема? Подписывай, дорогой. Если не с дьяволом, так с масоном». «С кем, Иссакыч?» «Я шучу. На ручку. Вот здесь подписывай». «Ну и шутки у тебя. Разве поймешь. Дай хоть прочесть». «Без очков прочтешь?» «Да ты что, доктор? Какие еще очки! Я ж молодой. Мне только-только пятьдесят стукнуло». «Ну и подписывай». «Все ж поторопился ты». «Значит, вместе поторопились. Прочел?» «Прочел. Здесь что ли?» «Здесь, здесь». «Только ты мне, Иссакыч, сейчас укол сразу сделай. Ладно?»
Рука с ручкой еще долго висела над бумагой, то ли примериваясь, то ли беря размах, то ли ища место для подписи. Наконец, расписался и поставил точку, словно рукой махнул на все — жизнь, любовь, свободу. Подписал, посмотрел на меня с сомнением: «Все ж поторопился ты. И моей скажи, что все. Скажи прощения прошу. И укольчик сразу, Иссакыч». Потапыч натянул одеяло по самое горло, смахнул слезу и закрыл глаза. Я, мол, поторопился, и аудиенция окончилась.
Больше этот разговор не повторялся. Я вступил в преступный сговор с женой его, которая обязалась ему не рассказывать про обман, но взялась подсыпать некое снадобье, чтоб рвало его даже от запаха спиртного.
Он выписался, и прощались мы с ним, как заговорщики, но он больше ни разу не усомнился, ни разу не напомнил мне, что я поторопился.
Прошло еще некоторое время. Потапыч появился в моем кабинете в чистом костюме, при галстуке, с пузатым портфелем. Не узнаешь. Ни дать ни взять доцент какого-нибудь экономического института застойного времени.