Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 28



– Баттамбанг.

Три слога звучат с одинаковой силой, без тонального ударения, три удара в маленький тугой барабан. Бааттамамббанангг. Мужчина говорит, что слыхал о нем. А она – бежать.

Баттамбанг. Больше ей нечего добавить. По дороге к карьеру она вонзает зубы в соленую рыбу, соль хрустит на зубах вместе с пылью. С наступлением ночи она выходит из карьера, долго-долго моется, медленно-медленно ест. Слюна подступает, наполняет рот, ей солоно, она плачет, отплевывается, так давно она не ела соли, это слишком, чересчур для нее, она падает и, упав, все равно продолжает есть пищу.

Она спит. А когда просыпается, стоит непроглядная ночь. Она понимает, и это занятно, понимает, что рыба тоже съедена ребенком, он отнял у нее и эту рыбу. Она лежит неподвижно: голод будет еще сильнее сегодня, что он с ней сделает, голод? Что, чего бы она делать не хотела? Я хочу вернуться в Баттамбанг за чашкой теплого риса, а потом уйду насовсем. Она хочет теплого риса, очень хочет, говорит два слова: теплый рис. Нет, ничего. Она набирает в горсть пыли и засовывает ее в рот. Проснувшись во второй раз, она не помнит, как это оказалось у нее во рту, смотрит в черноту ночи и не понимает, ведь еще чуть-чуть, и эта пыль стала бы теплым рисом.

Она смотрит в черноту ночи и не понимает.

Это двойное пробуждение было, должно быть, первым до рождения ребенка. Будут и другие. Однажды, много позже, уже выйдя к Меконгу, она удалится от него, сама того не заметив, и проснется в лесу. Но в Калькутте – нет, ни разу в Калькутте она не перепутает пищу с пылью, все четко рассортировано, но не разум делает эту работу, его больше нет, и что-то другое сортирует за него то, что ей встречается.

В карьер зашел рыбак, за ним другой. Они наталкиваются на ребенка, этого крысенка, да выйдет ли он когда-нибудь? С деньгами, которые дают ей рыбаки, она несколько раз ходит в Поусат, покупает рис, варит его в консервной банке, спички есть у рыбаков, и она ест теплый рис. Ребенок уже почти готов. Голод первых дней больше никогда не вернется.

Свет в Поусате зачеркнул Кардамонские горы, стер линию на горизонте, Стынг-Поусат, скрежет лебедок клонит в дремоту того, кто не остерегается, кормит пищей тревожного сна, пишет Питер Морган.

Она просыпается, смотрит, узнает, знает, что этого света ей отпущено на шесть месяцев, больше не видно гор, не видно и линии на горизонте. Живот этим утром тяжел и тянет к земле. Она встает, выходит из карьера и удаляется в предутреннем свете.

Рыбаки брезговали ею в последние дни, потому что она почти совсем облысела и живот слишком большой для ее худобы.

Голод первых дней не вернется никогда, она это знает. Ребенок вот-вот родится, это она знает тоже, разлука близка, да, так оно и есть, он теперь почти все время неподвижен, почти готов, накопит еще чуть-чуть силенок и покинет ее.

Она уходит, идет искать место, где родит его, ямку, норку, и кого-нибудь, кто его примет, когда он выйдет из нее, она ищет свою усталую мать, которая ее выгнала. Ни под каким видом не возвращайся. Она не знала, эта женщина, она не знала всего, тысяча километров гор нынче утром не помешала бы мне вернуться к тебе невинной, и ты от изумления забыла бы меня убить, гадкая женщина, все из-за тебя, я отдам тебе этого ребенка, и ты возьмешь его, я брошу его тебе, а сама убегу, убегу навсегда. В этом предутреннем свете что-то должно закончиться, а что-то начаться вновь. Мать, ее мать совершит за нее это рождение. И из нее, матери, она, эта девушка, выйдет второй раз – птицей? Персиковым деревом в цвету?

Сколько их в окрестностях Поусата идут впереди ее, бегут от света летнего муссона, чтобы где-то родить детей – или просто поспать.

Она запомнила слова старика. Она идет вверх по течению реки Стынг-Поусат. Идет ночью. Она не хочет, не может выносить туманное солнце. Если надо убить его, кто это сумеет, как не ты? Этот свет зовет, зовет мать, возвращает туда, где ни за что не приходилось отвечать.

Она идет.

Идет неделю. Голод первых дней никогда не вернется.

Вот, без сомнения, родное большое озеро. Она остановилась. Ей страшно. Усталая мать увидит ее с порога соломенной хижины. Усталость в глазах матери: еще жива, я думала, ты давно умерла. Вот что страшно, всего страшнее, ее вид, когда узрит она, как идет к ней ее возвратившееся дитя.

Целый день она раздумывает. В хижине погонщика буйволов на берегу озера она сидит неподвижно, глядя в дверной проем.

А следующей ночью решается. Идет вверх по течению реки Тонлесап, да, идет. Да, она вспоминает, что сказал старик, и поступает наоборот. Решилась и идет. Ах так? Ее мать не знает, что она имеет право? Что ж, теперь узнает. Мать не пустит ее в дом, выйдет с палкой в руках, она все припомнит. Ну, на этот раз – смотри у меня.

Увидеть ее и снова уйти в муссон. Отдать ей этого ребенка.

Она идет всю ночь и все утро. Среди рисовых полей, рисовых полей. Низко нависло небо. С самого восхода солнца на голову давит свинец, повсюду вода, небо нависло так низко, что почти касается рисовых полей. Она ничего не узнает. Идет дальше.



Все сильнее боится, все поспешней идет.

Она просыпается, видит на пути большой рынок, направляется туда. Пахнет едой, так пахло в ее деревне. Значит, она не сбилась с пути: уже близко.

Она садится на корточки возле угловой хижины, чтобы все было видно, и ждет, когда будет, что видеть. Так уже было, она ждала, когда расторгуются. Но сегодня она ждет другого и видит то, чего ждет.

С дальнего края площади идут ее родители. Не в силах вынести их вида, она падает ниц, лежит смиренно, долго. А поднявшись, видит свою мать, которая с другого конца рынка улыбается ей.

Это еще не безумие. Это голод, заглушенный страхом, вновь дает о себе знать, изможденность смотрит на сало, вдыхает запахи супа. Это любовь ее матери выражает себя как может. Она все видит, ей показывают ароматические свечи и хлопушки, она говорит сама с собой, благодарит небо, рынок кружится перед ее глазами все быстрее, и голова идет кругом.

Как весело.

Она видит братьев и сестер, стайкой забравшихся на телегу, машет им, и они тоже смеются, показывая на нее пальцами, они узнали ее, она снова падает ниц и лежит, лежит, уткнувшись лицом в землю, а прямо перед ней вдруг оказывается лепешка. Чья рука могла ей дать ее, чья, как не материнская?

Она ест и засыпает.

Спит там, где легла, за углом хижины.

Когда она просыпается, кипенно-белесый свет наполнил площадь, рынка больше нет, а где же ее семья? Она упустила ее? Не мать ли, помнится ей, сказала: мы уезжаем, нам пора домой?

А может, это была не ее мать, а другая, похожая на мать, другая увидела, чем грозит размер живота, и сказала, что ей пора домой?

До вечера лежит она за углом хижины. Какая-то женщина дает ей чашку риса. Она силится понять. Кто вынес этот приговор: нам пора домой, мы уезжаем без тебя?

Полдня она спит, разбитая, как у Кардамонских гор. Под вечер просыпается. Она ничего больше не помнит, ей приходит в голову, что не свою мать и не ораву братьев и сестер она видела утром. С какой стати это должна быть именно ее мать? Именно ее братья и сестры? Да и какая разница теперь между теми и этими?

С наступлением ночи она идет назад, вдоль реки Тонлесап, в ту сторону, куда указал старик.

Больше ее никто не видел в родных краях.

В кипенно-бледном свете, с ребенком в животе, она без страха уходит все дальше. Ее путь, она уверена в этом, – путь окончательной разлуки с матерью. Глаза ее плачут, но она поет, во все горло распевает детскую песенку Баттамбанга.

Питер Морган. Он закончил писать.

Он выходит из своей комнаты, пересекает парк вокруг посольства и идет на бульвар, что тянется вдоль Ганга.

Она там, напротив резиденции французского экс-вице-консула в Лахоре. В тени чахлых кустов, на песке, в еще мокрой мешковине, пряча в тени под кустом свою лысую голову, она спит. Питер Морган знает, что полночи она ловила рыбу, плавала в Ганге, а потом приставала к прохожим и пела, так она проводит все ночи. Питер Морган следил за ней в Калькутте. Это то немногое, что он знает.