Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 102



Конечно, не все можно сформулировать. Да и не всем. Олег никогда ни на кого не орал, не кричал. Никогда не позволял себе оскорбить человека. Все шуткой, шуткой — и уход. И только Бог знает, какие крушения совершались у него внутри. От этого можно было только бежать. Переходы из театра в театр — он думал сначала, что это случайность и что где-то должно быть по-другому. А потом началось осмысление тех тупиков, куда он каждый раз заходил. Можно было биться, бороться, но время показало — так было повсюду. Только мы поняли это гораздо позже, а Олегу со всем его предвидением художника стало ясно еще тогда.

Олег привлекал меня не только как изумительный актер, но и как личность, как человеческое явление.

Я пришла в театр в 1964 году. Олег уже был там. Первым нашим совместным спектаклем были «Вечно живые» В. Розова. В этом спектакле позднее, когда он сыграл главную роль, меня поразила его способность заставить сопереживать, волноваться. Что такое — сыграть Бориса? Я много видела разных Борисов, и все хорошо играли. Но ни за кого у меня не разрывалось сердце, как за этого мальчика, каким его играл Олег. Это был настоящий молодой человек призыва 41-го года. Это ощущение времени, погибшего поколения до сих пор сохранилось во мне. Он в этом смысле был единственным… Ну что об этом говорить…

В то время, в начале 60-х, он был такой легкий, веселый, легкомысленный Олег — Олег, Олежек, Олежка. Тоненький, худенький, насмешливый и смешливый, тогда еще совершенно распахнутый к жизни, к тому, что ждет от нее. И вообще, все легко воспринимающий, пришедший в замечательную когорту Ефремова. И только потом стал смотреть на все с недоумением: «Что произошло, кто оказался кем, что, как?!» Менялись ценности. Но все это потом. А сначала — легкий, распахнутый, летящий. Куда только ни звал Ефремов — только с ним и только легко и замечательно.

Если бы сохранилась в нем эта вера — в искусство, в жизнь, — то, мне кажется, он дошел бы до значительных открытий. Он бы опирался на нее, нашел бы свою внутреннюю, может быть печальную, мрачную потребность жизни, которая выразилась бы в трагических ролях. А может быть, наоборот, стал бы шутом, цирковым комиком. Но все это было бы основано на вере — во имя жизни.

Ведь сохранилось же от него ощущение очень светлого человека, несмотря на то, что были в его жизни тяжелые периоды разочарования.

И вот это сочетание света и мрака, именно это говорит мне, что он бы прорвался. Ему просто требовались вера и силы. Нужно было только еще чуть-чуть выдюжить. Еще немножко и…

Он был ясноглазым. Казалось, будто глаза его подсвечены изнутри двумя кем-то зажженными в их глубине прожекторами, — они освещали лицо его. Он был по-кошачьи подвижен той, всем нам знакомой — бесшумной, гибкой и грациозной — подвижностью, которая свойственна этим мудрым животным. Он создал свой собственный, оригинальный артистический стиль, в котором слились воедино элементы двух актерских школ: американского кино и русского театра. А как непозволительно юношески он был молод! Мне казалось, что он слишком молод — для героя моей пьесы, слишком молод — в качестве партнера Лены Козельковой, слишком молод — для своих лет.

Помню, как-то во время репетиции «Черешни»- я посетовала на эту его моложавость Окуджаве. «Не беспокойся, — ответил тот, — еще успеет состариться». Не успел…



Когда вместе с Булатом Окуджавой я закончил сценарий военной трагикомедии, кандидата на главную роль в моей памяти не нашлось. Вспомнил лишь, что на Кюхлю мне рекомендовали незнакомого молодого артиста из «Современника» — худого, длинноногого, интеллигентного. Качества эти перекочевали к задуманному герою «Жени, Женечки и „катюши“», неосознанно восполняя часть потери, которую принесла мне выношенная годами и неосуществленная постановка по мотивам тыняновского романа. Приступив к новой работе, я отправился по следам не пригодившихся для «Кюхли» рекомендаций. Даль оказался первым. И единственным.

В то время подзабылся уже его кинодебют в фильме «Мой младший брат». Я не видел его ни в одной театральной работе. Но решение снимать его, только его принял сразу и больше никого не искал, если не брать в расчет два-три предложения ассистентов, к которым относился без интереса, соблюдая лишь профессиональную вежливость. Первая же встреча с Олегом обнаружила, что передо мной личность незаурядная, что сущность личности артиста совпадает с тем, что необходимо задуманному образу. Это был тот редкостный случай, когда артист явился будто из воображения, уже сложившего персонаж в пластический набросок.

Позже все будет гораздо сложнее, но тогда мне казалось, что съемку можно назначить хоть завтра. К тому же выяснилось, что Даль уже не работает в театре, уволился и может целиком посвятить себя кино. На нем был вызывающе-броский вишневый вельветовый пиджак, по тем временам экстравагантная, модная редкость. Ему не было еще двадцати пяти, но, в отличие от своих сверстников-коллег, с которыми я встречался и которые очень старались понравиться режиссеру, Олег держался с большим достоинством, будто и вовсе не был заинтересован в работе, будто и без нас засыпан предложениями. Он внимательно слушал, на вопросы отвечал кратко, обдумывая свои слова, за которыми угадывался снисходительный подтекст: «Роль вроде бы неплохая. Если сойдемся в позициях, может быть, и соглашусь».

Помните монокль Булгакова, которым тот пользовался, лишь когда дела его шли скверно? Или Есенина, небрежно достающего дорогую сигару, которая куплена на последние деньги, чтобы прийти к редактору-издателю и усесться, небрежно развалясь? Много позже узнал я, что дела у артиста были некудышные, что он вынужден был уйти из театра после очередного скандала и нигде не мог устроиться. И в личной жизни его все шло наперекосяк.

Сюрпризы начались с первой кинопробы. Артист был не в форме. Пришлось назначить повторную. И снова прокол. Ассистенты нервничают, предлагают других кандидатов. Я смущен, но упрямо не соглашаюсь на поиск новых исполнителей, хотя худсовет «Ленфильма» принял единодушное и обоснованное решение: «Даля на главную роль не утверждать, найти другого актера…»

Назначаю третью пробу с Олегом — случай единственный в моей практике, а может быть, не только в моей. Потом я не раз убеждался, что далеко не всякий одаренный артист способен с лету ухватить характер, даже когда артист талантлив и по внешним данным близок задуманному образу. Более того, чем тоньше талант актера, тем труднее даются ему первые шаги, поиск органики перевоплощения. В то время как большинство спешили немедленно угодить режиссеру и с готовностью следовали за предложенным рисунком, Даль никак не мог надеть на себя костюм с чужого плеча. Понадобилось время, пока режиссерское видение слилось с его собственным, пока характер персонажа стал его второй натурой.

Далю органически чуждо бездумное подчинение чьей бы то ни было воле. Творить он может лишь в условиях полной свободы. Зато, достигнув гармонии между чужим замыслом и своей индивидуальностью, он работает непредсказуемо, прислушиваясь к корректировке режиссера лишь настолько, насколько это совпадает или не совпадает с его ощущением. Образ, рожденный автором и конкретизированный режиссером, обогащается у такого артиста его интуицией, которая тем щедрее наполняет результат, чем богаче талант. Даль был богат и расточителен. Заканчивая монтаж, я предчувствовал успех яркого актерского перво-открытия. Однако вместе с Олегом и Булатом Окуджавой нас поджидало глубокое разочарование.

Первую же актерскую победу Даля, столь многое определившую в его движении к неповторимому творческому «я», ведомственная критика приняла в штыки. Нам отказали в праве на премьеру в Доме кино, афиша не была набрана. Ее успели отпечатать лишь в двух экземплярах, один из которых был вывешен в вестибюле Дома литераторов, куда удалось Булату пристроить нашу несчастную картину. Нас никто не представил перед просмотром по традициям кинопремьеры. Зато нас вызвала публика после фильма по традиции театральной. Фильм не был разрешен. Тогдашний Союз кинематографистов охотно проштамповал мнение Комитета и картина вряд ли увидела бы свет, когда бы не случай.