Страница 16 из 102
Олег мог неожиданно вскочить, куда-то прыгнуть, залезть, потом спрыгнуть, сделать какой-то совершенно неожиданный фортель.
Вдруг ему сцена покажется скучной — и он сотворит Бог знает что…
Итак, он сыграл Беляева. Он был недоволен собой в этом спектакле. Роль казалась ему «голубой». Я тоже считаю, что у Тургенева в этой роли есть некоторая голубизна. Даль пытался с ней бороться, но что-то не получалось, и он очень сердился. Спектакль потом очень хорошо шел, но Даль все равно был недоволен.
Потом в экспериментальном порядке мы начали ставить Э. Радзинского «Продолжение Дон Жуана». Он играл Дон Жуана, а Любшин — Лепорелло. Потом и тот, и другой сменились — в спектакле играли Миронов и Дуров. Но Даль и Любшин играли, если можно так сказать, сверхнештампованно. Они вообще не умеют штампованно играть. У них все краски настолько индивидуальны, что даже пугаешься — так это индивидуально. Даль репетировал замечательно. Резко и страшно. Но потом в какой-то момент вдруг потерял интерес к роли, стал сердиться на партнера, на меня. Приходил мрачным. Стал бросать какие-то злые реплики. Я совершенно не понимал причины всего этого. И вдруг он неожиданно ушел из театра, даже не попрощавшись. И когда Э. Радзинский его встретил на улице и спросил: «Как же ты ушел, не попрощавшись с Анатолием Васильевичем, даже „до свидания“ ему не сказал?!» — он ответил: «А надо?!»
Но я еще успел с ним сделать фильм «В четверг и больше никогда», где мы очень дружно работали. Мне говорили, что он замечательно снялся (правда, я не видел) в «Утиной охоте» («Отпуск в сентябре»). Зилов как раз для него. Лучше Даля никто эту роль не смог бы сыграть. И еще на телевидении я снял его в роли Печорина. Этой работой он гордился, был ею доволен. Он вообще очень любил Лермонтова. Хотя, может быть, этот спектакль и несовершенен, потому что трудно сделать классическое произведение на телевидении. Очень малые возможности, маленький «пятачок». Нет ни воздуха, ни Машука, все стиснуто как-то.
Когда он ушел из Театра на Малой Бронной, то поступил в Малый театр, и я совершенно не понял этого шага. Думал, что все это прихоти недисциплинированного актера. Но теперь я думаю, что все это были метания. Он не находил своего места, не находил себя.
Он был «отдельным» человеком. И в «Современнике», и при Ефремове, и без Ефремова, и рядом со мной — он всегда был «отдельным» человеком. В гримерной всегда сидел один, зашторивал окна и сидел в темноте, и скулы у него ходили, настолько он раздражался, слыша, как за стеной артисты болтают на посторонние темы, рассказывают всякие байки про то, где снимаются. Сам же он никогда не говорил о своих съемках и вообще очень мало говорил. А потом разражался какой-то циничной фразой. Но он был душевно очень высокий человек. Очень жесткий, а за этой жесткостью — необычайная тонкость, хрупкость.
Есть люди, которые олицетворяют собой понятие «современный актер». Он был олицетворением этого понятия. Так же как и Высоцкий. Их сравнить не с кем. Оба были пропитаны жизнью. Они сами ее сильно испытали. Даль так часто опускался, а потом так сильно возвышался. А ведь вся эта амплитуда остается в душе. То же самое и у Высоцкого. Это сказывалось и на образах. Даль не был тем человеком, который из театра приходит домой, а там смотрит телевизор. Я не представляю Даля, который смотрит телевизор…
Замечательно было, когда Даль — добрый. Или когда он — счастлив. Это были редкие моменты, но это были очень теплые моменты. Когда кончился просмотр «Записок Печорина», Ираклий Андроников очень Олега похвалил, и Даль был счастлив. Он буквально сверкал — стал говорить что-то ласковое мне и другим, глаза светились…
Мы жили в заповеднике на Оке, когда снимали «Четверг…», и ученые-биологи дали банкет в нашу честь. И мы сидели вместе за столом. Там были Смоктуновский и Даль. Даль замечательно играл на гитаре и пел, а потом увидел перед собой Смоктуновского и стал над ним посмеиваться. Смоктуновский, притом что его тоже не тронь, — личность известная и вспыльчивая — стушевался страшно. Даль безжалостно смеялся над его ролями, так безжалостно, что я не выдержал и ушел. На следующий день я просто не мог смотреть в глаза Смоктуновскому. Мне казалось, что он переживает. А Даль даже не помнил.
Я думаю, что Даль был не совсем прав, когда ушел из театра. Мы с ним хотели «Гамлета» делать, он знал об этом. И репетиции наши были очень интересными. Мне казалось, что он меня понимал. А потом, когда он ушел, мне передали, что он сказал, что меня вовсе не понимает. Мне казалось, что он принимает мои советы на репетициях, а я всегда восхищался его игрой и дорожил им.
Вообще мало актеров, про которых можно сказать, что они уникальны. Каждый немножко на кого-то похож. А Даль был уникален.
Я встретился с ним в совместной работе в конце 70-х годов. Это было время, которое сейчас называется «периодом застоя в нашем искусстве». То есть выходили замечательные фильмы, они собирали прекрасную прессу, им давали премии, а они в конце концов оказались не такими замечательными. Появлялись спектакли, которые имели столь же счастливую судьбу, но которые тоже потом весьма разочаровывали.
Это только кажется, что артист может сниматься в лживом фильме или играть в лживом спектакле и при этом ничего в нем самом не меняется. Меняется. Глаза становятся более сытыми, исчезает нерв. Состояние лжи заразно.
Я помню разговор двух режиссеров. Один говорил: «Ты знаешь, я сниму этот позор, зато потом мне дадут снять то, что я хочу, дадут снять правду». А второй ему замечательно отвечал: «Только помни, когда ты будешь снимать „этот позор“, — оттуда не возвращаются».
Вот для того, чтобы уберечь актеров от всех этих «радостей» нашего большого искусства — большого кинематографа, больших сцен, — в театре и были созданы малые сцены. Они должны были помочь актерам вернуться из радостей большого искусства к правде. В конце 70-х годов была открыта малая сцена Театра на Малой Бронной. Ее открыл Эфрос моей пьесой «Продолжение Дон Жуана». Сначала она называлась «Дон Жуан жив-здоров и проживает в Москве». Но в то время все так боялись забавного, что после ряда редактур пьеса получила бессмысленное и ничего не определяющее название «Продолжение Дон Жуана». В ней-то и должен был играть Олег Даль.
Немного содержания. Дон Жуан жил всегда, во все эпохи. Одно время он именовался Парис, когда-то назывался Овидий, потом — Казанова. Как и водится, Дон Жуан соблазнял массу женщин и все они его любили. Пока не появлялась она, та, в которую влюблялся он. Когда наконец наступала эта любовь, приходил Командор и хватал его за горло… И вот Дон Жуан оказывается в Москве с одним желанием — постигнуть, почему так происходит, почему, как только является любовь, тут же следует смерть. В Москве он встречает своего слугу Лепорелло, который никогда не умирает, потому что он никого никогда не любит… И вот Дон Жуан решает избавиться от своей трагической любви. Дон Жуана играл Олег Даль.
Хорошо помню, как я его первый раз увидел в театре. Было летнее утро, но вдруг все потемнело. Какая-то булгаковская туча повисла над Москвой. Готовилась гроза. Когда я пришел, репетиция была в самом разгаре. Стоял Даль — сухой, с лицом Керубино, в каком-то фантастическом костюме. Декорацией была арена, посыпанная песком, а вдоль арены висели платья, но вместо женских головок в них прятались черепа, напоминая о некоторой быстротечности красоты и жизни… Вышел Даль. Когда он начал играть, за окном стало совсем темно — и вмиг разразилась гроза. Я не помню такой грозы. Все было черно, и только во вспышках молний виднелись лица актеров. Партнером Даля был Любшин. Но он не отвечал Любшину. Он мгновенно включил грозу в репетицию. Он отвечал грому, он смеялся над громом, он боялся грома. И весь его рассказ о путешествиях во времени — о его странном путешествии сквозь звезды в дрянном камзольчике, — вся эта мистическая шутка, вдруг стала необычайно бытовой. Это был быт, это была правда. Все так же было темно, все так же вспыхивали молнии, и в их свете я видел лицо Даля и лицо Эфроса. Так и остались у меня в памяти эти два лица, освещенные жутким светом.