Страница 74 из 97
Нас предупредили, чтобы мы не рассчитывали на жилье: станция еще недостроена, и некуда было селить даже штатных сотрудников. Поэтому мы прихватили с собой палатки. Однако не успели мы вбить на берегу первые колышки, как к нам подошел управляющий Мик Айвори. Подрядчики только что сдали новый дом, сказал он, но жилец еще не приехал, и мы можем ночевать там. Предложение было охотно принято.
Днем Айвори показал нам станцию. По его словам, Манингрида не просто благотворительное учреждение, хотя, конечно, правительство тратит на его содержание немалые деньги. Если абориген селится здесь, он обязан работать. Дел хватает всем. Можно пилить бревна сизого каллитриса на лесопилке, готовить бетонный раствор для строительных бригад, помогать в садово-огородном хозяйстве, где под струями разбрызгивателей росли азимины, бананы, помидоры, капуста и дыни, расчищать и засеивать травой новые участки. Айвори надеялся, что скоро там можно будет пасти скот. Девочки и женщины могут работать на кухнях, а старики — рубить ветки на топливо. Взамен каждый работающий получал зарплату и вместе с членами своей семьи регулярное питание. На заработанные деньги он мог купить в местной лавке чай, табак, муку и ножи. Его дети ходят в школу, а по завершении строительства большинство семей въедут в собственные деревянные домики. Все жители поселения обеспечиваются медицинским обслуживанием. В медпункте работали две белые медсестры под наблюдением врача, прилетавшего сюда из Дарвина два раза в месяц; в случае острой необходимости он мог быть здесь через несколько часов, и тяжело заболевших доктор доставлял на самолете в дарвинскую больницу.
Многие из здешних аборигенов знали кое-что о жизни белых еще до основания поселения: одни работали на люггерах искателей жемчуга, другие бывали в Дарвине или жили в разбросанных по побережью миссиях, а сейчас осели здесь. Но время от времени сюда прибывали семьи миаллов — «диких» аборигенов. Они устраивались недалеко от станции, в буше, где чувствовали себя в безопасности, и внимательно наблюдали за странным поведением своих оседлых соплеменников. Мик Айвори не раз отряжал к ним гонцов с приглашением поселиться на станции хотя бы на время, попробовать. Чаще всего посланцы получали в ответ язвительные насмешки, а миаллы откочевывали подальше. Но иногда приглашение принималось. В течение двух недель новеньких кормили бесплатно вместе со всеми — немалый соблазн, когда дичи в буше становилось мало, — но в конце срока они должны были либо начать работать, либо покинуть станцию.
— До этого редко доходит, — заметил Мик. — Наша цель ведь не в том, чтобы прогнать их. Если они остаются, то нам, как правило, удается уговорить их работать. Беда в другом: многие не хотят жить здесь ни под каким видом и рвутся обратно в буш.
Через несколько дней Мик повел нас в лагерь племени бурада. Мы подошли к шалашу из веток и кусков коры, перевязанных полосками материи; он стоял особняком, возле зарослей кустарника. В тени дома сидел старик в ветхой набедренной повязке, скрестив ноги так, что колени касались земли, — подобную позу невозможно принять, если не сидеть так всю жизнь. На груди и на руках у него были длинные рубцы от ран — следы обряда инициации, совершенного в юности.
Завидев нас, он улыбнулся, продемонстрировав белые, сточенные почти до десен зубы — результат долгого употребления очень твердой пищи.
— День добрый, начальник.
— День добрый, Магани. Эти люди, — Мик указал на нас, — хотят посмотреть рисунки черных людей. Я им сказал, что лучше тебя нет художника во всей Манингриде. Разве не так?
— Так, так, босс, — закивал головой Магани, воспринимая реплику не как комплимент или частное мнение, а как само собой разумеющийся, неоспоримый факт.
— Ты покажешь им свою работу?
Магани с минуту смотрел на нас угольно-черными глазами.
— Да.
В первый раз мы пробыли в гостях недолго, зато потом несколько дней подряд с утра приходили к его шалашу, садились рядом, курили, беседовали. Снимать его мы не решались.
Магани рисовал кенгуру на тонком прямоугольном куске коры, однако кончать картину не торопился и потому охотно вступал в разговор.
Говорил он на пиджин-инглиш, но понять его поначалу было трудно: интонация, произношение отдельных слов и непривычные ударения сбивали с толку. Немного попривыкнув, я стал стараться говорить так же, иногда перескакивая на пиджин, выученный несколько лет назад, во время экспедиции на Новую Гвинею. Тамошний вариант сильно отличался от австралийского, и боюсь, что мои попытки угодить старику запутывали его еще больше. Ему было бы куда легче, если бы я говорил на нормальном английском. Но я непроизвольно корежил язык, считая, что невежливо хотя бы не попытаться приблизить свою речь к языку, на котором ом привык изъясняться. И хотя наш разговор получался немного бестолковым, я очень скоро уловил, что Магани обладает природным чувством юмора.
Как-то раз мы с Чарльзом и Бобом сидели у него дома, наблюдая, как он рисует. С нами было еще двое аборигенов со станции. Все расположились на полу хижины. Неожиданно один из гостей с визгом вскочил на ноги.
— Жмея, жмея! — завопил он, указывая пальцем на маленькую изумрудную змейку, соскользнувшую на земляной пол из-под коры. Все запрыгали как ужаленные. Один Магани оставался невозмутимым. Пока мы тыкали в змею палками, он сидел неподвижно, держа над картиной смоченную в охре кисточку. Наконец змею прикончили и выбросили из хижины. Когда кутерьма стихла, Магани повернулся ко мне, широко улыбнулся и с безукоризненным австралийским акцентом произнес два кратких слова, означавшие совершенно непристойное ругательство.
— Магани, — сказал я, оторопев, — это очень неприличные слова.
— Извините, — ответил он, закатив глаза и вознеся руки к небу. — Извините, — повторил он громко, словно прося прощения у богов.
Затем он перевел взгляд на меня.
— А что такого? Все в порядке, — сказал он с наигранным удивлением. — Сегодня же не воскресенье.
И, довольный шуткой, захихикал.
— Где ты научился этим словам? — осуждающе спросил я.
— В Фанни-Бей, — ответил он. — Фанни Бей — это тюрьма в Дарвине.
— За что тебя посадили?
— Дело прошлое. Давно было. Белые люди решили — я опасный. Лучше меня в тюрьме держать.
У Магани был подмастерье по имени Джарабили, помогавший ему рисовать и проводивший почти все время в хижине учителя. Он был моложе Магани, высокого роста, с худыми, впалыми щеками и горящими глазами. Мрачноватый по натуре, Джарабили никогда не шутил сам и не смеялся над шутками. Все, что мы говорили, воспринималось им очень серьезно и тщательно взвешивалось. Однажды я спросил, как звучит на его языке название какого-то животного. Он воспринял это как мое желание освоить язык бурада и с тех пор каждый вечер находил меня, садился рядом и диктовал длинный список непонятных слов. После этого он заставлял меня отложить в сторону записи и проверял, запомнил ли я вчерашний урок. Ученик из меня выходил никудышный, но Джарабили был настойчив и терпелив. Выученного запаса не хватало даже для простенькой беседы, но зато, когда время от времени я вставлял кое-какие слова бурада в свой пиджин, на лице Джарабили появлялась довольная улыбка. Правда, его учительские труды вознаграждались не часто.
Шалаш, в котором мы провели столько времени, был не единственным владением Магани. По сути, это была «студия» — он там рисовал. Его жена и дети жили в другой хижине, поближе к станции, но Магани там только спал и ел. Было у него еще и третье убежище, подальше в буше, — там он держал собак. Он сообщил нам, что как раз недавно одна из его любимиц ощенилась.
— Сюда их не можно, — заметил он. — Мик застрелит.
Дело в том, что на станции развелось жуткое количество бездомных собак, воющих от голода, и Мику Айвори пришлось принять жесткие меры. У Магани было тайное подозрение, что мы поступим с его щенками так же, поэтому, хотя он явно гордился своим потомством, показывать его отказался наотрез. Мы не настаивали.