Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 45

Когда я привлекал ее к себе, обнимал, втягивал в ноздри прокуренный запах ее волос, настоянный на крепких духах, она улыбалась, отстраняясь, чмокала меня в нос и говорила:

– Любовь – трение внутренностей.

Или еще какие-нибудь слова, от которых я совершенно терялся, а она смеялась и вытирала мне платком остатки губной помады с носа.

Когда в первый раз поцеловал ее по-настоящему, в губы, вдруг заметил, что ее слюна не имела вкуса.

Едем на извозчике, и Катя вдруг спрашивает, хотел бы я жить в первые века христианства, и видеть все, и принять мученичество, – и пока я думал, хотел бы действительно или нет, она хватает меня за руку и показывает на мальчишек, как те подкладывают пистоны на трамвайные рельсы.

Помню, продавец в ювелирном магазине вынимает бархатную гранатовую подушечку с кольцами, кладет перед нами на прилавок, она примеряет, надевает мне на палец, сама крутится перед зеркалом, выставляя руку с кольцом то так, то этак, а я в ту минуту подумал: что я делаю? Зачем? Кто эта женщина? Я ничего о ней не знаю. Абсолютно ничего. Но нужно было платить, а потом мы поехали смотреть квартиру.

Квартиру мы нашли в самом центре города, у Знаменского парка, большую, просторную, чтобы я мог, не стыдясь, принимать клиентов. До нас там жил зубной врач. Он умер от рака горла, а вдова переехала куда-то. Как раз когда мы пришли, швейцар отвинчивал с парадных дверей медную табличку с его фамилией.

Мы бродили по пустой квартире, то расходясь, то сталкиваясь в какой-нибудь комнате, и всюду еще стоял какой-то медицинский запах, которым за много лет пропитались и затоптанный паркет, и выцветшие обои с наполеоновскими пчелами золотым по красному. На стенах были темные прямоугольники от висевших на одном месте многие годы картин. На широком подоконнике валялась забытая резиновая медицинская перчатка, она слиплась. За окном была заброшенная клумба, посередине ее стояла палка для поддержки уже несуществующих георгинов. Был конец октября.

Катя говорила, что вот в этой комнате будет наша спальня, в той – мой кабинет, там – приемная, что сюда пойдут темные обои, а вот в ту комнату лучше светленькие, а я слушал ее, и все мне казалось странным, что вот здесь, в этих стенах, напротив этого окна, мы будем любить друг друга, как муж и жена, ее тело будет принадлежать мне. Я почему-то не мог представить себе, как все произойдет. Мы должны были вот-вот венчаться, но необъяснимым образом она стала для меня еще недоступней. Я отчего-то не решался вот прямо сейчас, в нашей пустой новой квартире, взять ее за руку, прижать к стене, поцеловать. Наверно, боялся, что она тогда опять скажет что-то насмешливое и непонятное. А может, она, наоборот, ждала как раз в ту минуту, что я схвачу ее, стисну, закрою ей рот, чтобы ничего не могла сказать, повалю на затоптанный рабочими, выносившими мебель покойного врача, пол. Ничего не знаю. Мы бродили по комнатам, она деловито говорила, что нужно купить, я записывал. Она сама выбирала всю мебель, совещалась с обойщиками, все устраивала, хлопотала, и я даже был рад, что не нужно всем этим заниматься.

Потом мы поехали к портному. По дороге выглянуло солнце, и серый осенний день преобразился. На примерке я стоял, подняв руки, – холодная лента аршина скользила, обнимала – и глядел, как моя невеста сидела у окна, залитая октябрьскими лучами, перебирая в железной звонкой коробке солнечные бусины и пуговицы. Я думал тогда о том, что мы обязательно будем с ней счастливы, просто это трудно и не сразу дается – быть счастливым.

Мои знакомые настаивали, что я должен устроить по традиции прощальный мальчишник. Никакой потребности в этом я не испытывал, но поддался на их уговоры, не желая никого обижать. Вернее, не хотелось перед ними показаться скупым, будто мне жалко потратить на ресторан денег.

Решили собраться в Эрмитаже на Каретной, выбрали подходящий кабинет, сообща составили меню ужина. Я приехал в тот вечер в Эрмитаж пораньше, чтобы распорядиться насчет вин, закусок. Ходил по пустой зале с роскошно сервированным столом, разглядывал букеты цветов, картины на стенах, всматривался в зеркала, проверяя, как сидит на мне щеголеватый, дорогой фрак, скрадывавший полноту.

Не без сожаления я размышлял о том, во сколько мне вся эта никому не нужная мишура обойдется и сколько на эти деньги можно было, к примеру, купить книг. За стеной, в соседнем кабинете, вовсю кутили, и оттуда доносились женские визги и смех.

Первым пришел Соловьев, окончивший курс вместе с Катей и начавший теперь практиковать молодой врач. Собственно, через него я с ней и познакомился. Шумное медведеобразное существо с постоянным запахом пота, которого он совершенно не стеснялся, говоря, что запахом животные метят свою территорию, а ему, Соловьеву, принадлежит весь мир. После того как мы объявили о нашей свадьбе, он изменился ко мне: его панибратское, тискающее, полуотеческое отношение сменилось на показное разочарование, мол, я от тебя, брат, такого не ожидал. Мне казалось, что он сам имел на Катю какие-то планы и теперь просто вымещал на мне досаду.

Соловьев сразу велел, никого не дожидаясь, открыть бутылку шампанского, и мы с ним чокнулись. Я ждал, что он скажет: за твое счастье! – или что-нибудь подобное, что принято в таких случаях, но он выпил молча и, наливая себе еще, стал вдруг говорить, что я дурак, что этой женитьбой совершаю ошибку, что с одиночеством и отсутствием любви нельзя бороться нелепым браком и что нет ничего глупее, чем жениться, просто чтобы заполнить пустоту.

– Что ты такое мелешь? – прервал я Соловьева и только теперь заметил, что он уже был пьян.





– Тебе нужен не брак, а случка! – сказал он. – Тебе нельзя доверять такого человека, как Катя.

Понятно, подумал я, этот тип просто завидует мне.

– Да ты, кажется, в нее влюблен, животное? – засмеялся я, чтобы обратить весь этот разговор, действовавший мне на нервы, в шутку.

Он как-то странно посмотрел на меня. Продолжить нам не удалось, появились шумной гурьбой мои товарищи, большинство из которых я в глубине души или не любил, или презирал, и, наверно, они платили мне тем же, но все это не играло тогда никакой роли и не мешало нам быть товарищами.

Сели пить и есть. Вспоминали университетское, юношеские проделки. Вспомнили, как я, готовясь к экзамену, обрил себе, по-демосфеновски, полголовы. Вспомнили, как, дурачась, дали объявление, что нужна молодая сиделка к старой женщине, и как по объявлению пришла какая-то хромоножка, забитая и запуганная, она все протягивала нам вырезку из газеты, не понимая, кто мы и почему умираем с хохоту. Все воспоминания были в таком же духе. По-настоящему веселья на мальчишнике не было, во всем чувствовалась какая-то неловкость, поэтому старались побольше выпить, чтобы освободить себя от нее.

Так часто бывает: где думают много смеяться, отчего-то веет скукой. Да еще все время был слышен пьяный мужской хохот за стеной и девичье повизгивание.

Стали пить водку. Потом кто-то сказал, что не хватает треска. Так и сказал, по-моему, это был тот же Соловьев:

– Не хватает треска, скопцы! Последний вечер свободы должен быть проведен с треском!

Идея провести вечер с треском всем очень понравилась, все загалдели, закричали – выпили уже немало. Вызвали посыльного ресторана и отправили его за девочками со строгим приказом привезти только молодых, хорошеньких и веселых.

Мне казалось, что все это шутка, грубая, мужская, как полагается на мальчишнике, и что все этим и кончится, и я тоже громко кричал, что нам только молодых и веселых.

Посыльный, тощий вихрастый хохол, развращенный мальчишка лет шестнадцати, понимающе ухмыльнулся:

– Будьте покойны – доставим перши сорт!

Все хохотали и повторяли:

– Перши сорт! Умора! Перши сорт!

Вскоре, действительно, дверь приоткрылась и в кабинет робко вошли какие-то затасканные девицы не первой молодости, которые совершенно обомлели и растерялись при виде роскошно одетых молодых людей, дорогой сервировки, зеркал, электрических люстр. Мне показалось, что и это все еще шутка и что мы вдоволь сейчас похохочем над этими неопрятными задастыми размалеванными существами, заплатим им, допустим, по десятке и отпустим с Богом, но Соловьев вскочил со своего стула и рассеял минуту замешательства тем, что стал с наигранным почтением распределять барышень.