Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 14

Так и случилось. “Крики, зовы и причитания” обходили меня стороной. Месяц! Целый месяц!

И дни потеряли имена, а время перестало исчисляться часами и тем более минутами. Оно стерлось под напором моего счастья. Страсть отпускала мои грехи — настоящие и будущие, и все заговоры прошлого теряли силу.

Наша с Наташей счастливая сцена длилась — я потом подсчитал это — тридцать один день. А затем кто-то свыше рявкнул: “Стоп! Снято!” Я предпочел не расслышать, но тут громыхнуло уже с угрозой: “Снято!”

Как вела себя Наташа в этом нашем месяце? Я этого совсем не помню. Мои чувства словно заслонили ее. Помню глаза, которые меняли цвет. Помню веснушки. Помню любимую ее игру — игру словами. После первой же нашей постели, когда я сказал: “Пойду приму душ”, она ответила: “Как все-таки странно звучит: принимать душ. Вот подумай об этом процессе: на самом деле это душ принимает тебя”. Я подумал, что в ответ на такое лучше всего неопределенно усмехнуться.

Мы нашли друг друга: невостребованная актриса, проявляющая столько в общем-то неуместного филологического пыла, и неуспешный актер, склонный к рефлексии. Эти достоинства нас украшали мало и еще меньше помогали.

Наташа обворожительно поглощала бутерброд с джемом и слушала мои рассуждения.

“Я люблю сравнивать театр с религией. Думаешь, почему Франциск Ассизский называл себя “скоморохом Господа?” — “Он не давал Богу заскучать своими подвигами и чудесами”, — слизывала Наташа джем с губ и протягивала мне новый бутерброд. “Почти так, — я жестом отказывался от лакомства и продолжал: — Мне кажется, связь между актерами и монахами вот в чем: монахи производят впечатление на Бога, а мы — на публику. И публика решает, кому в ад, кому в рай. Кто бессмертен, а кто и не жил вовсе. Все подвиги у них ради Бога, а у нас — ради зала”. — “Ради зала — почти как ради зла”, — подхватывает Наташа. И мы, сойдя с философской горы, поднимаемся на гору филологическую.

Когда я уже не помнил дней и часов, я предложил ей забеременеть от меня. Она, ничуть не смутившись, ответила: “Я знаю великолепный, чудесный роддом, в нем хочется остаться навсегда и рожать, пока есть силы! А знаешь, что я скажу, когда приду туда, беременная твоим сыном? Я спрошу: “разрешите разрешиться?”

Когда я — я! — снова заговорил о ребенке (и сделал это, слава богу, в последний раз), она сказала, что ей не нравится словосочетание “детский сад”: “Послушай, как оно мерзко звучит. Словно дети зарыты ногами в землю, их поливают и ждут, когда они подрастут. Или даже начнут плодоносить”.

И когда у меня вырвалось: “Хочу провести вместе всю жизнь”, — она откликнулась: “Провести вместе жизнь — если вдуматься, это значит — обмануть вместе жизнь”.

Что мне еще было нужно? Каких доказательств? Она жонглировала словами, давая понять, сколь ничтожно мое место в ее жизни, но я любил ее (и продолжаю!), и потому не замечал этого.

Когда она не преследовала цель намекнуть, что я слишком размечтался, то предавалась своему любимому занятию вполне невинно. “Знаешь, что такое столица?” — Мой поцелуй. — “Главный город страны”. — Ее поцелуй. — “Никак нет. Это стол женского рода”. — Наш поцелуй. А потом говорила и вовсе какую-то, на мой взгляд, несуразицу, просто наслаждаясь созвучиями.

В игру включался и я: “Не понимаю, как у красивых девушек, у женщин, части тела могут называться такими же именами, как у мужчин: я согласен — лодыжка, запястье, но — таз? Глотка? Как вообще у девушки может быть такая штука, как пищеварительный тракт? Их необходимо переименовать”. Я давал ей пас, но она его не принимала, как профессионал, брезгующий отбивать мяч дилетанта. Но через пару дней: “Ты прав! Это какой-то женоненавистник придумал —

оскорбить женские и мужские тела одинаковостью имен”. Я рад — я в игре: “Тогда он и мужененавистник”. — “Знаешь, я хотела бы жить в то время, когда создавались слова. Вот кто-то посмотрел на руку, и создал имя: пятерня! Если бы я жила в то время, я бы многое назвала по-другому”.

Но пришла пора Наташе узнать, что я не только хорошо сложен, но и довольно сложен. Начал я издалека: сообщил, что считаю — между моей жизнью и существованием моего кота Марсика есть связь. “У него тоже была дородовая травма. Сейчас, судя по его взъерошенному поведению, он влюбился, как и я”. На эти слова она ответила улыбкой, но ничего не сказала. Однако, словосочетание “дородовая травма” ее заинтересовало.

Мы сидели на кухне, на низком диване, полуобнаженные. Наши тела еще не остыли от прикосновений. Я торжественно объявил:

— Начинаю экскурсию по своему внутреннему миру. Ты готова?

— Если он такой же привлекательный, как внешний…

— Не уверен… Там потемки.

Я в нерешительности — говорить ли ей про легкость и тяжесть? Про мой секрет? Про ключ, с помощью которого меня можно если не открыть, то — приоткрыть?

— Говори! — требует она. — Обещаю принять без иронии.

— Без тени иронии?

— Без тени.

— Обычно чувство легкости посещает меня, когда в лицо дует прохладный ветер. Он обдувает лицо, наполняет, как парус, рубашку, забрасывает назад волосы, и тогда та самая случайность, которая помогла мне проникнуть в этот мир, кажется мне счастливой. Я ведь ребенок незапланированный, причем настолько, что у моих родителей даже была мысль сделать аборт. Именно это яназываю своей “дородовой травмой”. — Судя по уважительному взгляду, Наташа оценила изобретенное мною сочетание. — Теперь ты поняла, отчего я посчитал своим долгом устремиться вслед за ветром в тот день, когда ты стояла у театра? Почему я поднял твою юбку так смело?

— Дорогой! Ты подражал ветру!

Наташа обещала мне не иронизировать. Видимо, совладать с собой она не может. Но я дочитаю монолог до конца:

— Но очень скоро легкость снова становится тяжестью.

— Вот это жаль…

— И тогда мысль о ветре уже не может проникнуть в мою голову. Вернее, только вот в каком виде: есть в “Тысячи и одной ночи” выражение “пустить ветры”. Почему-то особенно неистово этим занимаются евнухи… Ты понимаешь, о чем я?

— Неужели я бы прошла мимо такого словосочетания? Но ты уверен, что правильно о нем говорить со мной?

— Уверен! — говорю я, хотя ни капли не уверен. — Так вот, когда тяжесть вступает в свои права, я признаю свое существование столь же оскорбительно случайным, как невольные проказы сказочных евнухов. И вызывающим такое же брезгливое удивление у окружающих.

Наташа смотрит на меня с изумлением. Видимо, не каждый ее любовник смело сравнивал себя с евнухами.

Я встаю у занавесок, моих веселых занавесок, которые буйством красок радуют меня, когда мне хорошо, и угнетают, когда мне плохо. Беру в правую руку чашку и размахиваю ей, тем самым показывая ширину берегов, меж которыми протекает моя жизнь.

— От ветра, летящего с моря, до пускания ветров. — Чашка летит справа влево. — От легкости — к тяжести. — Чашка снова делает в воздухе полукруг. — От матери — к отцу: мой маятник. Мать для меня — легкость, отец — тяжесть.