Страница 10 из 20
О его негативном отношении ко многим традиционным формам почитания самодержца, как и о его постоянной ориентированности на реформы, еще будет подробно рассказано в книге. Он был действительно в чем-то революционен, стремился к радикальному преобразованию, коренной ломке общества. Правда, остается открытым вопрос о цели этой ломки. В петровской России такая ломка привела в конечном счете к закреплению и упрочению вполне традиционных общественных отношений и институтов.
Воспевание личности царя-реформатора, подчеркивание его особых личных достоинств – характернейшая черта публицистики петровского времени. Она неизбежно влекла за собой создание подлинного культа личности преобразователя России, якобы только ему обязанной всем достигнутым, возведенной только его усилиями на недосягаемую прежде высоту. Как писал современник Петра Иван Неплюев, «на что в России ни взгляни, все его началом имеем, и чтобы впредь ни делалось, от сего источника черпать будут».
Петровские публицисты (Феофан, Шафиров) подчеркнуто прославляли личные достоинства Петра, особо отмечая, «что не обрящется не токмо в нынешних нашей памяти веках, но ниже в гисториях прежних веков, его величеству равного, в котором бы едином толико монарху надлежащих добродетелей собрано было и которой бы не во многие лета в своем государстве, толь многие славные дела, не токмо начал, но и от большей части в действо произвел и народ свой, который в таких делах до его государствования отчасти мало, отчасти же и ничего не был искусен, не токмо обучил, но и прославил». Уже при жизни Петра сравнивали с выдающимися деятелями русской и мировой истории: Александром Невским, Александром Македонским, Цезарем и т. д.
Мысли идеологов обращаются к опыту Римской империи. В день празднования Ништадтского мира 30 октября 1721 года Сенат подает прошение, в котором подчеркивает особую роль царя в «произведении» России и просит принять новый, невиданный в России титул: «Всемилостивейший государь! Понеже труды Вашего Величества в произведении нашего отечества и подданного вашего всероссийского народа всему свету известны, того ради, хотя мы ведаем, что Ваше величество, яко самодержцу, вся [власть] принадлежит, однакож в показание и знак нашего истинного признания, что весь подданной ваш народ ничем иным, кроме единых ваших неусыпных попечений и трудов об оном, и со ущербом дражайшего здравия вашего положенных, на такую степень благополучия и славы произведен есть, помыслили мы, с прикладу древних, особливо ж римского и греческого народов, дерзновение восприять, в день торжества и объявления заключенного оными Вашего величества трудами всей России толь славного и благополучного мира, по прочтении трактата онаго в церкви, по нашем всеподданнейшем благодарении за исходотайствование оного мира, принесть свое прошение к Вам публично, дабы изволили принять от нас, яко от верных своих подданных, во благодарение титул Отца Отечествия, Императора Всероссийского, Петра Великого, как обыкновению от Римского Сената за знатные дела императоров их такие титулы публично им в дар приношены и на статуах для памяти в вечные годы подписываны».
Неизвестный гравер. Первый Зимний дворец Петра I. 1716—1717 гг.
Обращение к опыту Рима здесь не случайно. Ориентация на императорский Рим, на Рим – столицу мира вообще, прослеживается в символике императорской России, да и на более раннем этапе. Это проявляется, как отмечал в своих работах Г. В. Виллинбахов, и в названии новой столицы по имени святого Петра – Санкт-Петербург, и в названии патронального собора, и в гербе города, повторяющем перекрещенные ключи с государственного флага Ватикана.
Важно при этом заметить, что в соответствии с принципами харизмы титул «Отца Отечества» был привилегией только Петра, не являясь обязательным атрибутом российских императоров. И хотя впоследствии преемники первого императора восхвалялись за несуществующие личные достоинства и «щедроты» к российскому народу, официально они его не имели. Правда, уподобляясь своему великому отцу, Елизавета называлась «Матерью Отечествия», но никаких возвышающих душу образов и сравнений у современников ее это не вызывало.
Реформы, тяжелый труд в мирное и военное время воспринимались Петром как постоянная учеба, школа, в которой русский народ постигал знания, неведомые ему ранее. В манифесте 1702 года, которым иностранные специалисты приглашались приехать в Россию, отмечалось, что одна из важнейших задач самодержавия – «к вящему обучению народа доходить тако учредити, дабы наши подданные коль долее, толь веще ко всякому обществу и обходительству со всеми иными христианскими и во нравех обученными народы удобны сочинены быть могли».
Северная война тоже устойчиво связывалась с понятием учения. Получив известие о заключении Ништадтского мира, Петр воспринял это событие как получение аттестата об окончании (правда, с опозданием) своеобразной школы. В письме В. В. Долгорукому по поводу заключения мира он пишет: «Все ученики науки в семь лет оканчивают обыкновенно, но наша школа троекратное время была (21 год), однакож, слава богу, так хорошо окончилась, как лучше быть невозможно». Известно и его выражение «Аз есмь в чину учимых и учащих мя требую». Действительно, концепция жизни – учебы, обучения – типична для рационалистического восприятия мира, типична она и для Петра, человека необычайно любознательного, активного и способного. Но в школе, в которую он превратил страну, место Учителя, знающего, что нужно ученикам, он отводил себе. В обстановке бурных преобразований, когда цели их, кроме самых общих, не были отчетливо видны и понятны всем и встречали открытое, а чаще скрытое сопротивление, в сознании Петра укреплялась идея разумного Учителя, с которым он идентифицировал себя, и неразумных, часто упорствующих в своей косности и лени детей-подданных, которых можно приучить к учению и добрым делам только с помощью насилия, из-под палки, ибо другого они не понимают. Об этом Петр говорил не раз. Отвечая голштинскому герцогу, восхищавшемуся токарными «работами» Петра, царь, по словам Берхгольца, «уверял, что кабинетные его занятия – игрушка по сравнению с трудами, понесенными им в первые годы при введении регулярного войска и особенно при заведении флота, что тогда он должен был разом знакомить своих подданных, которые, по его словам, прежде предавались, как известно, праздности, и с наукою, и с храбростью, и с верностью, и с честью, очень мало им знакомою».
Еще более откровенно Петр выразил свои мысли в указе Мануфактур-коллегии 5 ноября 1723 года по поводу трудностей в распространении мануфактурного производства в стране: «Что мало охотников и то правда, понеже наш народ, яко дети неучения ради, которые никогда за азбуку не примутся, когда от мастера не приневолены бывают, которым сперва досадно кажется, но когда выучатся, потом благодарят, что явно из всех нынешних дел не все ль неволею сделано, и уже за многое благодарение слышится, от чего уже плод произошел».
Мысль о насилии, принуждении как универсальном способе решения внутренних проблем не нова в истории России. Но Петр, пожалуй, первый, кто с такой последовательностью, систематичностью использовал насилие для достижения высших государственных целей, как он их понимал.
Среди новелл, составляющих воспоминания Андрея Нартова, есть одна, привлекающая особое внимание. Нартов передает целостную концепцию власти самодержца, как ее понимал царь (естественно – в передаче Нартова): «Петр Великий, беседуя в токарной с Брюсом и Остерманом, с жаром говорил им: „Говорят чужестранцы, что я повелеваю рабами, как невольниками. Я повелеваю подданными, повинующимися моим указам. Сии указы содержат в себе добро, а не вред государству. Английская вольность здесь не у места, как к стене горох.
Надлежит знать народ, как оным управлять. Усматривающий вред и придумывающий добро говорить может прямо мне без боязни. Свидетели тому – вы. Полезное слушать рад я и от последняго подданнаго; руки, ноги, язык не скованы. Доступ до меня свободен – лишь бы не отягощали меня только бездельством и не отнимали бы времени напрасно, которого всякий час мне дорог. Недоброходы и злодеи мои и отечеству не могут быть довольны; узда им – закон. Тот свободен, кто не творит зла и послушен добру“».