Страница 97 из 104
Теперь жалел он, что упустил время и не уделял в унынии своем должного внимания заветному детищу, надежному детинцу — тверской крепости, какую заложил по возвращении из Сарая, да все не мог возвести под бойницы из-за досадных отвлечений. Поздно было наверстывать. Да ведь не крепость, упасает, но дух. Правда, велел поставить острог перед городом на Тверце по торжскую сторону, на случай, ежели вместе с Юрием и новгородцы подступятся. Хотя и клялись они, ох как клялись в последний-то раз уж более в его распрю с Юрием не вмешиваться. Да ить новгородцы.
Занялся и войском. Дружина хоть и пополнилась после Устьян, однако больно была зелена-незнакома — из старых-то воинов мало кто остался в живых. Сила да молодость ратников одновременно и радовала и тревожила: выстоят ли? Для боя одной силы мало, вера нужна и стойкость.
Впрочем, в вере тверичей и в их преданности ему Михаил Ярославич не сомневался. И все же не хватало среди ратников тех, на ком и держится рать, тех, кто славой прежних побед да видимыми Рубцовыми шрамами вселяют в отроков гордость, а в слабых — неколебимое мужество. И не хватало Помоги! Так не хватало Помоги…
Он один своим неизменным покоем, какой хранил в самой дикой и отчаянной сече, мог укрепить слабых, удержать пошатнувшихся, приободрить уставших. «Помогай тебе Бог!..» — раздастся, бывало, над бранным полем знакомый, какой-то даже веселый возглас высокого, певучего его голоса, и всяк, кто слышит его, подумает, что именно ему желает воевода удачи, именно для него кричит над полем: «Помогай тебе Бог!..» Даже умирать под тот крик и то было легче. «Помогай тебе Бог!..» И тот, кто уж слышал за стонами да за звоном железа, как поют ангелы, улыбался, словно и он благочестиво перед смертью получил утешительное напутствие. А уж как бился Помога!
Нет более его рядом. Помоги ему, Господи…
Впрочем, за хлопотами некогда жалеть об ушедших. Как когда-то тверской князь готовился к своей первой Кашинской битве, так ныне, хотя и с иным трепетом, с иным знанием, готовился он встретить Юрия. А в том, что теперь битва состоится, он и на миг не мог усомниться. По всему выходило, — что избежать той битвы никак нельзя. Знал Михаил Ярославич, что, даже смирившись и не ослушавшись хана, он все равно вызовет его гнев. Не этим, так тем. Он был неугоден Узбеку, хотя бы потому, что угоден ему был Юрий. И жалел он лишь об одном, что не станет та неизбежная битва той битвой, о которой мечтал всю жизнь: битвой всей Руси со всей ненавистной Ордой. Но Орда стала велика и сильна, как никогда еще не была сильна во всю жизнь Михаила. А Русь дремала.
Даже в малом, и тем более в малом, не мог князь ныне противиться ханской воле — Константин в Сарае был залогом его покорности. И эта мысль ни на миг не оставляла Михаила Ярославича. Когда бы жизнь его сына, плоти от плоти и крови от крови его, ради великого понадобилась бы Руси, он готов был пожертвовать жизнью сына, но Русь той жертвы не требовала — дремала. Точно удовольствовалась уж тем, что в последние годы татары не грабили в открытую, не жгли и не убивали повсеместно и без причин, не наезжали для разбоев по собственной прихоти, но дожидались ханских посылов. И то уж казалось русичам благостью. А что платили дань — так куда от нее денешься? Разве что в бродники скроешься… Что ж, дань, так уж, видно, издавна повелось. Словно смирились для рабства русичи: мол, не нами придумано, не нам то и отменять. Что худо — привычно, абы хужее хужего не стало, и ладно… Дремала Русь. И какой князь над ней — тверской ли, московский, куда ведет, чего хочет, и в том, казалось, не было людям разницы. Дремала Русь…
Знал то про свою возлюбленную Русь Михаил Ярославич, знал и на защиту ее не надеялся. Знал, но в той дремоте не ее винил — себя. Все ему было дано, а он не успел, не сумел пробудить ее, собрать для защиты. Что ж, пришло, знать, время отвечать по грехам, за то отвечать, что недостало сердца его на кровь и злобу. Больно беспредельно великим увиделось ему то мертвое поле: чтобы ступать по нему, укрытому, как хорезмским ковром, неживым людом, видно, иную душу надо было иметь… Или не иметь ее вовсе.
Как ни тяжко оно далось, однако великий князь принял решение. Сейчас сопротивляться ханской воле было бессмысленно и губительно не для одного Константина, но и для всей Руси. Узбек, поди, только бы обрадовался такому сопротивлению, как поводу еще пуще наказать непокорных и через то наказание еще скорее и вернее утвердиться в Руси. Потому Михаил Ярославич решил отречься без борьбы от великого владимирского стола. И все же, все же готов был в другие дни спорить с безжалостным ордынским судьей: «Глух ты к Божьему слову, Узбек. Потому творишь беззакония. Но знай, покуда жив, не Юрий — холоп твой и мой, русской кровью и честью откупивший у тебя, поганого, твой поганый ярлык, а я остаюсь на Руси помазанник Божий!..»
Знал то Узбек. И на то был надобен ему Юрий.
Лишь в одном готов был ослушаться хана Михаил Ярославич. Еще матушка учила его: жизнь можно отнять у князя, но достоинство у князя отнять нельзя. Потому Михаил Ярославич и готовился к битве. Знал, Юрий идет не Русью править — что ему Русь? — к нему он идет, за ним.
А Юрий приближался неумолимо. И Русь уж стонала от хивинцев, бесермен и прочих татар, которых он вел с собой.
Состарив, время добавило к дородной и внушительной внешности отца Ивана Царьгородца то редкое благообразие, которым наделяются люди, прожившие жизнь достойно, праведно и со смыслом. Коли в детях, в глазах их и лицах, сызмала проявляется то чудесное и высокое, что дал им Господь, то по лицам стариков становится очевидно, как сумели они распорядиться тем, чем Господь одарил их когда-то. Глядя на отца Ивана, всякому пришедшему во храм делалось совестно перед ним за тайные грехи и неблаговидные действия и хотелось жить начать наново — чисто и праведно, чтобы в старости походить на него. Казалось бы, за долгую жизнь, сполна постигши людскую низость, он должен был в своем неизмеримом превосходстве отворотиться от людей, однако всякого отец Иван принимал в свою душу, на всякого глядел приветливо и для всякого умел найти нужное слово. Ежели со святоучительным епископом Андреем, умершим, кстати, еще в то время, когда князь был в Сарае, Михаилу Ярославичу иногда становилось тягостно, потому что чувствовалась в Андрее не созвучная сану княжья гордыня, то с отцом Иваном всегда ему было душевно и просто, даже и не как с духовником, которому ведомы все страсти сердца, а словно со старшим родичем — братом, отцом, коих он не имел; между прочим, бездетный отец Иван тоже любил Михаила с родичевой невысказанной преданностью и тоской. Наверное, оттого так легко им было друг с другом. Иногда Михаил Ярославич, думая о Царьгородце, удивлялся: отчего вдруг чужие люди делаются друг другу ближе и милее, чем самые близкие родичи?
— …Так я решил, отче.
За оконницей неустанно бил осенний занудливый дождь, от которого киснут дороги и усталые души. Отец Иван пристальней вгляделся в великого князя: неужто и он ослабел? Нет, доселе слабость оставалась неведома князю, и ныне глядел он твердо.
— Али устал под ношей?
Михаил Ярославич покачал головой:
— Ношу, что взял, осилю.
— Как так? — удивился отец Иван. — От великого княжения отрекаешься, а ношу несешь?
— В ином моя ноша… — Он отошел к окну и от окна, не обернувшись, глухо спросил: — Али, думаешь, многою кровью стану велик?
— Дак ведь ждали мы, хотели, — вздохнул Царьгородец.
— Хотели, — эхом откликнулся Михаил Ярославич. — Только не поднять ныне Русь, спит она.
— Спит, — согласился отец Иван.
Михаил Ярославич обернулся, лицо его оказалось бело даже в огненном свете свечей.
— Пошто так, отец Иван? Знаешь душу мою, скажи, али я плохого хотел?
— Что ты, Михаил Ярославич…
— Пошто недостойных ценят? Пошто они на Руси государи?
— Так ведь знаешь, чай, притчу-то про Тита да Фоку?
Михаил Ярославич кивнул, но отец Иван повторил: