Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 104



Кровь лить великий князь избегал.

Прошло еще несколько дней, за которые сил у новгородцев отнюдь не прибыло, а у великого князя вовсе не убыло, несмотря на уход Тойтемера. Теперь Михаил Ярославич послал сказать так новгородцам;

— Радуюсь вашей верности Афанасию. Так выдайте мне за мир одного Федора.

Новгородцы, обрадовавшись, что сохранили честь, во всем признав требования великого князя вполне справедливыми, выдали тверичам унылого Ржевского. В тот же день как злоумышленного татя, повинного во многой крови, Ржевского повесили на торжском посаде в виду крепостной стены.

Далее переговоры пошли без заминок. Раз уступивши, новгородцы более ни в чем не отказывали великому князю. И Афанасия все-таки выдали ему в заложники откупа, и бояр, каких он сам пожелал. На том и составили грамоту:

«Великий князь Михаил условился с Владыкою и с Новым городом не вспоминать прошедшего. Что с обеих сторон захвачено в междуусобие, того не отыскивать. Пленники свободны без откупа. Прежняя тверская Феоктистова грамота должна иметь всю силу свою. Новогород платит князю в разные сроки от второй недели Великого поста до Вербной двенадцать тысяч гривен серебра. Князь, приняв сполна вышеозначенную сумму, должен освободить аманатов, изрезать сию грамоту и править нами согласно с древним уставом».

Грамоту подписали с тем же архиепископом Давидом, находившимся при войске. На сей раз владыка был угрюм, молчалив, в глаза Михаилу Ярославичу не глядел, да и грамоту подписывал, особо не вчитываясь в писаные слова, точно видом показывал, что не верит он в эту грамоту.

— Али не ладно составлена? Али писцы зря корпели? — усмехнулся Михаил Ярославич.

— Много обиды от тебя, великий князь, Новгороду, — не удержался, упрекнул владыка Михаила.

— Так ли то, святый отче? Не встаешь ли ты против истины? — Михаил Ярославич поднял глаза на епископа, и Давид, не выдержав его взгляда, в котором не было торжества победителя, а лишь тоска и усталость, отвернулся. — Ответь, святый отче, пошто грамоту нарушили? Пошто Юрия кликнули?

— Многие обиды, великий князь, — вздохнув, повторил Давид и отмахнулся рукой, словно не желая поминать те обиды.

— Нет, владыко. — Михаил Ярославич покачал головой. — Не многие, а одна вам обида: в том, что под Русь хочу вас поставить. А вам что на Русь, что в неметчину — одинаково любо ходить ушкуйничать. На то вам и нужен Юрий. Али не так я мыслю?

Ежели и слышал Давид Михаила Ярославича, то сознаться в том не позволяла ему новгородская вечевая гордость.

Но в тот раз и действительную обиду нанес великий князь новгородцам: войдя в Торжок, он велел отобрать и у торжских жителей, и у новгородских ратников решительно все оружие, какое можно было сыскать на людях и на дворах.

Выполняя указ, удивляясь да посмеиваясь, тверичи грузили обозы отобранным у побежденных железом: доспехами, мечами, саблями, копьями, топорами, щитами, палицами — всем, чем можно было колоть, резать, бить, всем, что служило войне. Такого унижения не знали новгородцы. Вроде и не полоненные, но как свободные люди они были обесчещены хуже пленников.

Пришли жаловаться Михаилу.

— Пошто обиду чинишь, великий князь? — Новгородцы были поклонисты и смиренны.

— В чем вам обида есть? — спросил Михаил Ярославич.

— Так ведь люди твои мечи с поясов снимают!

— И что в том?

— Как?! — изумились новгородцы. — Разве может быть человек без оружия?

— А вы пошто кровь льете зрей?

— Так война, — только руками оставалось разводить новгородцам на вопросы великого князя, точно дите малое спрашивал.

— Нет войны меж русскими. Не должно ей быть!



— Так ведь есть!

— А не должно!

Что тут скажешь?

— А все ж не бесчесть, Михаил Ярославич. Возьми серебро, оставь мечи.

— Я слов не меняю. А мечи ваши как серебро ценю: в низовой вес пойдут в счет долга вашего мне. Лишь бы кровь боле не лили русскую.

— Не ладно мир творишь, — упрекнули новгородцы Михаила Ярославича и ушли с великой обидой.

Без оружия они были точно голыми на миру и беззащитными перед миром. Это ощущение неприкрытости и беззащитности оказалось более оскорбительно, чем поражение, чем жизнь и мир, выкупленные у Михаила Тверского за серебро.

Впрочем, дело состояло вовсе не в той обиде, как бы глубока она ни была. И великий князь, и Великий Новгород прекрасно сознавали цену миру, купленному за серебро. Тем более что никогда серебро то — двенадцать тысяч гривен, означенных в грамоте — так и не было выплачено Новгородом Твери.

Юрия в Сарае приняли ласково…

7

Зима одна тысяча триста семнадцатого года выдалась на редкость студеной. Войско великого князя гибло от стужи и голода средь непролазных чащоб нехоженых новгородских лесов.

Эх, Ловать, Ловать! Не зря прозвали ту речку Ловатью, как птицу в силках, как зайца в тенетах, словила она тверскую рать, да так крепко словила, что, видать, уже и не выбраться. Заманила, повела за собой, а сама, закованная во льдах, неизвестно в каком перелеске унырнула от глаз. Куда? Бог ее ведает. Где теперь Ловать та?

— Ло-о-овать!..

Знаешь, что не откликнется, а хочется, хочется, приставив руки ко рту, звать ее из последних сил, как маленьким в детстве, отчаявшись, мамку звал, заблукавшись в лесу.

— Ло-о-о-о-вать! Ма-атушка-а-а!.. Лов-а-а-ть!..

Не откликается. Да ить все равно теперь, что вперед итить, что назад ворочаться, что блукливую речку звать, только и остается — лечь в снег, ужаться в нем, как в утробе, укутаться ровным саваном да помереть, угретым снежным теплом. А сначала уснуть, уснуть и в том сне не волков услышать, а ангелов Ить поют же они…

В мутные, кой день слезящиеся глаза Ефрем Тверитин с тоской глядел на бескрайнюю гать, припорошенную неверным снегом. Пойдешь по такой болотине как по полю, только взбодришься от того, что под ногами не болото, а твердь, как в тот же миг и ухнешь в разверзшуюся под ногами вонючую, топкую, жадную чертову пасть. Как ни велика стужа, но и ей не под силу выморозить до дна бесовское стойбище.

И слегами путь устлать некому. От войска, что вышло из Твери два месяца тому позади, осталась малая жалкая часть. Да и те, что остались, походили теперь не на ратников, а на смердов, переживших долгую, голодную зиму. И то, уж не вспомнить, который пошел ныне день, как доели последний хлебушко. Немногие обозные сани тянули еще за собой, но в них, кроме железа — мечей да кольчуг, особенно болезных, полумертвых людей, да тех еще некоторых, кто помер, но был слишком дорог, чтобы оставлять их волкам, ничего не было. Щитов и тех не осталось. Червленые древесные щиты из прутьев пожгли еще в начале пути. Кожаные доедали теперь.

Толстую бычью скору ратники обдирали со щитов, резали тонкими лоскутами, запихивали в рот и жевали, жевали, грызли ослабленными в деснах зубами, пропитывали скору влагой слюны, размягчали и жевали, жевали до тех пор, пока не оседал во рту горький, едва уловимый, далекий вкус пищи. Тогда напитанную кожаным вкусом слюну сглатывали в живот, а изъеденный лоскут сплевывали. Немного погодя, а то и сразу, резали новый лоскут и снова жевали его, жевали… Сил это вроде не прибавляло, зато идти становилось легче, словно в самом жевании таилась некая сила.

— Покуда жуешь, потуда и живешь, — хрипели некоторые новую шутку.

В ход шли и голенища от сапог, и конская сбруя. Самих коней, как начали они падать и скопом, и в одиночку, тоже пробовали потреблять, по обычаю поганых. Мясо конское было жестко, но вкусно. Но тот, кто отчаялся на поганое непотребство, в три дня до смерти исходил кровавым, пенным поносом. Несъедобна вышла конятина — лошади-то, оказывается, не от усталости и голода падали, а от неведомого внезапного мора.

Весь-то путь, пройденный тверичами в тот месяц от малого погоста в Устьянах, что стоит в Деревской пятине — всего-то верстах в пятидесяти от Великого Новгорода, — устлан был жуткими вздутыми лошадиными тушами и вымороженными людскими трупами, кое-как прибранными в снегу под чужими деревьями. Знали бы тверичи, какой мукой обернется для них это бесславное возвращение, вопреки князю, пешими побежали бы от Устьян к Новгороду мстить иную княжескую обиду. Куда как лучше помереть в бою от вражеского железа за Тверь да за князя, чем так вот бесследно сгинуть в болотной лесной глухомани от стужи и голода, неизвестно за что и про что.