Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 31

Как раз в этой комнате дедушка отправлял свои миниатюрные майские службы. В белой рубахе стоял на коленях перед украшенным комодом, и эта неестественная для его подвижной фигуры поза будила во мне беспокойство. Загорелые руки выступали из тесно затянутых манжет и бездействовали. Я слушал его хрипловатый голос, которым он в обычной жизни отдавал распоряжения, ворчал и ругался. «Башня из слоновой кости», «Дом златой», «Ковчег завета», «Престол премудрости», «Матерь предивная», «Дева пречистая»… Он выговаривал эти небывалые, экстравагантные и экзотические слова так же, как названия из будничного мира. Жестко, без модуляций, как будто представлял старые, хорошо знакомые предметы. В его глазах стояли слезы. Женщины отвечали своим «Молись о нас» многоголосо и свободно, устремляясь к последнему слогу, который определял ритм. Я стоял на коленях у стены и размышлял над значением образов башни, ковчега, престола и девы. Мне не удавалось распутать противоречия. В устах деда эти слова звучали фривольно, почти неприлично. И я краснел, ощущая такую раздвоенность: его конкретной экзистенции и фикции, которую он облекал в свой насквозь материальный голос. Мне попросту было неловко, ведь я-то считал его серьезным и суровым человеком, а между тем он обращался к чему-то в высшей степени нереальному, да еще и бывшему, судя по всему, женщиной. Я чувствовал, что действительность предает меня.

Я ждал, пока все закончится, и бежал к реке. На горизонте узкая зеленая полоска склеивала небо с землей. Песок был еще теплый и вокруг — ни души. Над равниной вставал голубой воздух вечера. Здесь, под огромным небом, вещи держались своих мест и предназначений. Две плоскодонные баржи неподвижно отдыхали на воде. Где-то ревела корова. Я сикал в песок и смотрел, как он темнеет. Я был маленький, и на мне были коротенькие штанишки без ширинки. Я шел прямо на восток, тень моя тянулась впереди. И зашел так далеко, что вдруг испугался и обернулся.

Солнца уже не было. Оно пропало за спиной деревни, которая стала теперь черной и плоской, как декорация. Где-то сзади пылал неподвижный огонь, ничего не освещая. И я почувствовал темный страх, потому что не мог разглядеть ни одного отверстия, ни одной щели или трещины, через которую мог бы вернуться. Словно бы весь пейзаж, кроме меня, превратился в некую антиматерию и дедушка, дом, двор и все остальное оказались у нее в плену или, что еще хуже, стали ею самой. Я знал, что потерял все это, и не мог пошевелиться. Только когда ночь двинулась от домов и, как теплая вода, затопила меня, я побежал в ту сторону.

Теперь я пытаюсь уложить все это в какую-то последовательность, хотя помню лишь обрывки, отпечатки вещей в том пространстве, а не сами вещи с их неповторимой структурой царапин, морщинок и трещин. Мне доступны лишь их следы, фантомы десигнатов, остановленные на полпути между их существованием и обретением названия. Они напоминают идеализированные посмертные фотографии.

Во всяком случае, в те последние длинные каникулы я как-то со всем этим справлялся. Перемешанное с песком гусиное дерьмо напоминало зеленоватый пластилин. На узенькой тропинке за конюшней пахло крапивой. Стена нагревалась, поэтому запахи густели в течение дня и около двух-трех часов пополудни достигали галлюциногенной концентрации. Трудно становилось отделить запах от обжигающих прикосновений. Я приходил туда понаблюдать за двумя девочками-подростками. Они жили за забором. Младшая из них была белая, мясистая и какая-то бесформенная. Словно родилась раньше срока и воздух раз и навсегда сковал ее недоконченные черты. Она была вполне нормальная, только будто слегка не доделанная.

У другой было смуглое худое тело. Она была похожа на мальчика и еще на карандашный рисунок. Ее фигурка на светлой плоскости двора выглядела как подвижный лаконичный знак. На ней была простенькая красная одежка: короткие штанишки и куцая блузка на тонюсеньких бретельках. Она кормила кур, носила дрова и воду и препиралась с матерью. Этого было немного. Я рассматривал ее пружинистое тело, не слишком понимая зачем. Никто никогда не поймал меня за этим и не объяснил причины. Каким-то непонятным, но отчетливым образом это соединялось в моем неоформившемся жадном сознании с окружающим миром. Дедушка читал свои литании. В траве под дверями летней кухни сохла счищенная рыбья чешуя. Выставленная на солнце треугольная сеть была жесткой и шершавой. Ореховые удочки, обмотанные бледно-зеленой леской, стояли за углом веранды. Потемневший свинец грузил можно было поцарапать до серебристости. Крючки были золотые, такие же, как «дом» из молитвы. Другого примера я найти не смог. «Башня из слоновой кости» навсегда осталась чем-то гладким, стройным, притягательным. Мысль спасалась от исчезновения, обретая форму в соответствии с наукой о душе и теле, а вакуум метафор тотчас всасывал элементы и стихии, вымешивая их и вылепливая по своему подобию. Таким вот образом смуглая девушка-соседка так компактно заполнила своим телом «деву пречистую и предивную», что я находил ее черты в картинках, выпадающих из черных книжечек для богослужений, которых в доме дедушки было пять или шесть. Красные обрезы страниц имели цвет ее простенькой одежки.





Спугнул меня все тот же молодой ксендз, что и когда-то. Я не услышал его приближения. Он остановился на пороге часовни. Мое присутствие, кажется, удивило его. Я не был похож ни на туриста, ни на прихожанина. Моя ладонь еще касалась башмачка Амалии. Он кашлянул и поднес руку ко рту. Он так же смешался, как и я. Подождал, пока я выйду, и прикрыл решетку, отделяющую часовню от нефа. Не исключено, что он приходил сюда посмотреть на Мнишек. На его месте я именно так бы и делал. Чувствуя, что он провожает меня взглядом, я только на улице вздохнул свободнее. Перешел мостовую и в качестве алиби купил у украинки пачку молдавских сигарет за один злотый. Красно-кремовая коробочка из Кишинева содержала надписи на двух языках. На молдавском: Fumatul dauneazasanatatis dumneavoastra и на русском: Курение опасно для вашего здоровья. Она проехала пятьсот километров, чтобы отдохнуть на дукельском тротуаре. Мир полон деталей, с которых начинаются истории.

Я пошел себе на Рынок, уселся на скамейке и вытащил одну сигарету из пачки. Она была какая-то сомнительная и полуискрошенная. Вкусом напоминала все те старые сигареты, которые курили взрослые мужчины. «Вавели», «Дукаты» и «Гевонты» в дрянной папиросной бумаге, в упаковках, напоминающих бездарные сны о далеком мире. Мы подворовывали их или подбирали бычки. По краям они были слегка коричневыми и потемневшими от слюны. Взрослость имела свой вкус, в буквальном смысле. Наша слюна соединялась со слюной мужчин. Очень возможно, что это действовало как вакцина, как вид экзистенциальной гомеопатии, защищающей нас впоследствии от слишком внезапного падения в зрелость.

Но речь шла о Дукле…

Года два уже я пытаюсь определить, в чем заключается ее удивительная сила. Мои мысли рано или поздно прилетают именно сюда, словно на паре ее улочек крест-накрест они должны были бы найти удовлетворение, но пока что повисают в пустоте. Церговская, Зеленая, Прибрежная, Парковая, Городской Вал, Рынок. Три забегаловки, два костела, два моста, автовокзал, пара магазинов и музей братства по оружию. Фотограф и два ветеринара. Всего как раз столько, чтобы человеческое пространство не утратило непрерывности, как раз столько, чтобы у путешественника было ощущение, что он идет в освоенном направлении, а чистая география едва просвечивает из-под топографии.

В общем, Дукля как напоминание, как ментальная дырка в душе, ключ, который невозможно подделать, дух, поросший поблескивающими перышками реальности. Дукля, заслуживающая литании, Дукля с истлевшим телом Амалии вместо сердца, Дукля, наполненная пространством, в котором рождаются образы и настигает прошлое, а будущее перестает быть интересным; и я мог бы сидеть на западной стороне Рынка до отупения, до окончательного помешательства, словно какой-нибудь деревенский дурачок, буддист-простофиля, трефовый шут, выброшенный из колоды и контекста, словно пьянчуга перед витриной закусочной, в которой высвечиваются чудеса мира и самые дурные мысли, о существовании которых час тому назад ты и не подозревал, — я мог бы так сидеть, а за моей спиной, пассажем, образованным безлистой кленовой тенью, семенили бы по своим делам обыватели, между магазинами с кальварийской мебелью, книжным и продуктовым. Собственно, так и было, пока я не докурил свою «Дойну» и не принял решение возвращаться через Жмигруд, потому что мне хотелось в заднее окно автобуса поглядеть на Цергову в косом медовом свете и поразмышлять о Соракте, Лоррене и о маленьких человеческих фигурках под большим небом, о безнадежном упрямстве, с которым они цепляются за пейзаж, хотя сам он не обращает на них внимания, несмотря на то, что они долбят его, роют, изменяют очертания, обдирают и затачивают линию горизонта.