Страница 216 из 222
Но даже и из этого уклончивого ответа ясно, что ТЕ слова, которые «печать донесет до внуков», он, солдат, не кричал, а только лишь должен был их кричать. В бою, где — на то он бой — «лишних слов не надо», кричал совсем другие. Стало быть, эти, предписанные ему, как раз и были там лишними.
Да, первоначальный свой замысел Твардовский слегка подпортил. Во всяком случае, ослабил. Но жизненной правде он не изменил.
А вот еще одна история на эту тему.
Ее рассказал мне Алексей Иванович Пантелеев — автор (точнее — один из авторов) знаменитой в 20-е годы «Республики Шкид».
В 1943 году он был отозван из армии в Военный отдел ЦК ВЛКСМ и получил там задание: написать для «Комсомольской правды» очерк о подвиге Александра Матросова.
Очерк писался, что называется, по горячим следам. Со дня гибели героя прошло всего несколько месяцев. Алексей Иванович поехал в часть, где служил Саша Матросов, расспросил его однополчан, друзей, бывших свидетелями его подвига. Работал он над очерком с искренним интересом: Матросов, как оказалось, был бывший беспризорный, и автору «Республики Шкид» судьба парня показалась особенно близка.
Тут надо сказать, что Алексей Иванович был писатель скрупулезно честный, и очерк свой хотел написать (и написал) не то чтобы без вранья (это уж само собой), но даже и без всякой патетики, без котурнов, без всякого романтического пафоса. Он хотел рассказать о том, что произошло, так, как это было на самом деле. (Как выразился один мальчик, когда его спросили о стиле другого пантелеевского рассказа: «Стиль такой, как было».)
Вот этим простым и ясным своим стилем (таким, «как было») и написал он о подвиге Саши Матросова:
► Вражеский пулемет молчал.
Не дожидаясь команды, бойцы дружно поднялись в рост; многие уже рванулись вперед и с криком «ура!», беспорядочно стреляя, пробежали десяток-другой шагов в сторону дзота.
И вдруг пулемет ожил.
Он застучал лихорадочно, торопливо, захлебываясь. И люди, которые были уже совсем близко от цели, опять повалились в снег и, пятясь, поползли в сторону леса, а многие остались лежать на снегу, чтобы никогда больше не встать.
И тут все, кто мог видеть, увидели, как Саша Матросов выбежал из своего укрытия и с криком: «А, сволочь!» кинулся к вражескому дзоту. Товарищи видели, как на бегу он повернулся, припал на левую ногу и всей силой своего тела навалился на амбразуру.
Даже из этой короткой цитаты видно, каким щепетильно правдивым старается быть автор в каждой детали, каждой подробности этого своего рассказа. Он не позволяет себе не то что фантазировать насчет того, о чем думал, что чувствовал его герой в момент совершения подвига, но даже рисуя картину происходящего извне, как бы со стороны, не осмеливается включить в это описание свое воображение, свою писательскую фантазию. Говорит только о том, что и как видели очевидцы, друзья Саши: «Товарищи видели...», «И тут все, кто мог видеть, увидели...» (Если и не понимал, то чувствовал, наверно, что сознательно закрыть своим телом амбразуру просто физически невозможно. Так увиделось это теми, кто смотрел на выбежавшего из укрытия Сашу — сзади.)
Но при всей этой своей скрупулезной точности одно крошечное отступление от правды писатель себе все-таки позволил. У него Саша Матросов выбегает из своего укрытия с криком: «А, сволочь!» В действительности же, как рассказывал мне Алексей Иванович, он выкрикнул в этот момент совсем другие, гораздо более крепкие слова.
Тех слов ни «Комсомольская правда», ни какая-либо другая газета, конечно, не напечатала бы ни при какой погоде: недаром же они так и назывались — «непечатными».
Но и эту придуманную писателем замену «Комсомольская правда» тоже не напечатала. Раскрыв наутро газету со своим очерком, Алексей Иванович прочел:
► И тут все, кто мог видеть, увидели, как Саша Матросов выбежал из своего укрытия и с криком «За Родину, за Сталина!» кинулся к вражескому дзоту.
Этого, конечно, следовало ожидать.
Подвиг Александра Матросова, ставший едва ли не главным государственным мифом, не мог быть совершен со словами «А, сволочь!». Тут необходимы были совсем другие слова, и все знали — какие именно.
В том же 1956 году, когда Симонов написал это свое исповедальное стихотворение о том, как трудно ему было расставаться со своими «сталинистскими» иллюзиями, на ту же тему — и с той же откровенностью — высказался его сверстник Борис Слуцкий:
В отличие от симоновского, которое я впервые прочел только недавно, то есть когда оно было напечатано, это стихотворение Слуцкого я узнал уже тогда, в 56-м. И не только потому, что в то время был уже хорошо знаком с его автором. Два стихотворения Слуцкого о Сталине («Бог» и вот это — «Хозяин») широко ходили тогда в самиздате.
Но не поэтому, — вернее, не только поэтому, — у меня возникло желание противопоставить его симоновскому.
Как я уже говорил, к Слуцкому у Симонова было особое отношение.
► Как-то мы говорили с Константином Михайловичем о современной поэзии, и он сказал о Слуцком: «Он в поэзии делает то, что хотел бы делать я, если бы сейчас писал стихи». Разговор был ни к чему не обязывающий, и мало ли что в этом случае может прийти человеку в голову... Но вот написанное Симоновым за несколько месяцев до смерти предисловие к «Избранному» Слуцкого, здесь мысли и слова взвешены, и та же мысль выражена, пожалуй, с еще большей определенностью, чем когда мы беседовали: «И о войне, и о послевоенном времени Слуцкий написал много таких стихов, читая которые нередко кажется: вот это ты хотел написать сам, но не написал, а вот об этом думал так же, как он, у тебя твоя мысль не воплотилась в стихи, а ему это удалось».
Казалось бы, всё это — с небольшими отклонениями — можно отнести и к стихотворению Слуцкого «Хозяин». А к размышлениям Слуцкого о Сталине, выраженным им не в стихах, а в прозе, реплику Симонова: «... вот об этом думал так же, как он», можно как будто отнести даже и совсем без всяких отклонений.
► Любил ли я тогда Сталина?
А судьбу - любят? Рок, необходимость - любят?
Лучше, удобнее для души — любить. Говорят, осознанная необходимость становится свободой. Полюбленная необходимость тоже становится чем-то приемлемым и даже приятным.
Ценил, уважал, признавал значение, не видел ему альтернативы и, признаться, не искал альтернативы. С годами понимал его поступки все меньше (а во время войны, как мне казалось, понимал их полностью). Но старался понять, объяснить, оправдать. Точного, единственного слова для определения отношения к Сталину я, как видите, не нашел.
Все это относится к концу сороковых годов. С начала пятидесятых годов я стал все труднее, все меньше, все неохотнее сначала оправдывать его поступки, потом объяснять и наконец перестал их понимать.