Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 211 из 222



Но вскоре опять начались метания.

Разрешив опубликовать «Один день Ивана Денисовича» Солженицына и «Теркина на том свете» Твардовского, он тут же дал задний ход. Топал ногами на Эрнста Неизвестного. Орал на Аксенова («Что же, ты, значит, мстишь нам? Мстишь за отца?!») и на Вознесенского («Вот тебе паспорт, получай и катись к своим заграничным хозяевам!»).

Так и мотало его из стороны в сторону.

И так же вместе с ним - вслед за ним - из стороны в сторону мотало и Симонова.

О том, что заставило Симонова уехать в Ташкент, толком ничего не известно.

Почти ничего не известно и о том, как он там жил, чем занимался, каков был его официальный статус.

Разве только — вот это.

► В середине 50-х годов Константин Симонов поселился в Ташкенте.

Одни говорили, что он «попал в опалу», другие утверждали, что его отправили в ссылку...

Это была сенсация.

В старину сенсация такого рода называлась «лев в провинции».

Когда Симонов в первый раз пришел в редакцию журнала «Звезда Востока», где я тогда работал, двери стали хлопать со страшной быстротой.

Редакция разместилась на улице Первомайской, в помещении тамошнего Союза писателей, и все, кто только был в Союзе, по делам или по случайности, заглядывали в редакцию, чтобы посмотреть на Симонова.

Но это не развлекало и не радовало Симонова.

Провинция не любит «разжалованных».

Наверное, на чьих-то лицах он прочел насмешку, а в чьих-то глазах заметил огонек злорадства...

Вскоре собрался пленум Союза писателей.

Симонов сидел в президиуме, положив перед собой руки и сцепив пальцы.

Он был очень неспокоен внутренне, хотя внешне выглядел чрезмерно спокойным

Речь его была короткой, прозаичной, почти деловой. Это говорил не поэт, не романист, а «дьяк, в приказах поседелый»...

Мне запомнилось только одно слово, сказанное им

— Благородно...

Это слово, как потом убедился автор этих воспоминаний, в лексиконе Симонова было самым любимым. Во всяком случае, наиболее часто употребляемым.

Я думаю, что Симонов решил уехать в Ташкент (никто, конечно, его туда не ссылал), потому что устал от необходимости лгать, выворачиваться, произносить речи, которые ему были поперек души. (Тоже одно из любимых его выражений.)

Оставаясь в Москве и занимая те должности, которые он там еще занимал, он вынужден был бы вести себя неблагородно. А ему этого уже смертельно не хотелось.

Я сужу об этом по тому, что он всегда, — ПОКА ЭТО БЫЛО МОЖНО, - старался, как выразился однажды Александр Сергеевич, «сохранить остатки благородства». А иногда даже — на свой страх и риск — отваживался и переступить границы дозволенного.



Напечатал «Партизанские рассказы» Зощенко.

Напечатал рассказ Платонова «Семья Ивановых».

Публично высек Бубеннова за его гнусную статейку о псевдонимах и — мало того! — осмелился при этом затронуть самого Шолохова.

Напечатал роман Дудинцева и, пока мог, защищал его.

Сделал все, что было в его силах, чтобы напечатать «Мастера и Маргариту» Булгакова.

Пытался (тогда это не вышло) напечатать прозу Мандельштама.

Когда секретарям Союза писателей были розданы для ознакомления и публичного осуждения арестованные рукописи Солженицына («Пир победителей» и др.), — сказал:

— Без ведома и разрешения автора я никаких рукописей не читаю.

В 1968-м, после вторжения в Чехословакию, отказался подписать одобряющее эту акцию заявление Секретариата СП. Мало того! Приехал в «Новый мир» к Твардовскому, заперся с ним в его кабинете, уговаривая (и уговорил!) тоже не подписывать этот постыдный документ. (Твардовский тогда был в растерянности и, спасая журнал, уже почти готов был подписать его.)

Даже в самые страшные времена лютой сталинской зимы Симонову хотелось — и иногда удавалось — поступать благородно. Ну, а уж теперь, в послесталинские, «вегетарианские» времена — и подавно.

Но это его стремление сохранить верность своему кодексу чести принимало порой довольно-таки причудливую, я бы даже сказал, парадоксальную форму.

В списке разоблаченных в 1949 году «безродных космополитов» оказался Б.В. Яковлев (Хольцман), бывший в то время заведующим отделом критики возглавляемого Симоновым «Нового мира».

Справедливости ради тут надо отметить, что до того, как его «разоблачили», Борис Владимирович и сам довольно активно и даже бойко разоблачал разнообразных врагов советской литературы. Он обвинял их во всех смертных грехах: например, в формализме, а то и в том же космополитизме.

Разоблачал он, правда, не живых формалистов и космополитов, а покойников, которым его статьи уже никак не могли повредить. То есть могли, конечно. Но разве только тем, что их книги выкидывали из издательских планов, что, конечно, им тоже было не безразлично и от чего они, наверно, ворочались там, в своих гробах.

Одной весьма бойкой своей статьей он уничтожил Велимира Хлебникова. Другой — еще более хлесткой — растоптал Александра Грина. (Из нее мне запомнилась только одна фраза. Но какая! «Всякие были в России писатели, — писал он там, — талантливые и неталантливые, реакционные и прогрессивные. Но Грин от них от всех отличался одним совершенно поразительным свойством: он не любил свою Родину».)

Все эти статьи Борису Яковлеву заказывал Константин Михайлович Симонов. С тем, разумеется, чтобы публиковать их (во всяком случае, некоторые из них) в своем журнале.

Когда разразилась гроза, — то есть когда оказалось, что Б. Яковлев (Хольцман), только что разоблачивший космополита Грина, сам — один из тех, кого еще неистовый Виссарион называл «беспачпортными бродягами в человечестве», — Константин Михайлович, естественно, тут же его из журнала уволил. (Это я говорю ему не в укор: не в его власти было поступить иначе.)

С Яковлевым у Симонова личных отношений не было: только служебные. А с другим «безродным космополитом» — Александром Михайловичем Борщаговским — он дружил. Поэтому, когда стряслась с ним эта беда, он, подробно расспросив его о том, как тот собирается жить и чем заниматься, чуть ли не силком всучил ему довольно крупную сумму денег, чтобы тот лег на дно и спокойно писал давно задуманный им роман «Русский флаг». Яковлев же, не смея обратиться к Симонову прямо, но зная о добрых отношениях с ним Борщаговского, попросил Александра Михайловича, чтобы тот выцыганил для него у Симонова какую-то справку. Какое-то там письмо от редакции «Нового мира» в Спецхран Ленинской библиотеки, в котором бы говорилось, что такой-то, мол, не тунеядец, а полезный член общества.

Выслушав Борщаговского, Симонов сказал:

— Справку я ему, конечно, дам. Но, по правде говоря, не люблю я его... Ну что это такое! Надо какую-нибудь гадость о Хлебникове написать? Пожалуйста! О Г' ине? Извольте, можно и о Г' ине...

Темы и сюжеты всех этих статей — и о Хлебникове, и о Грине, — как я уже говорил, Борису Владимировичу подсказывал не кто иной, как он сам — К.М. Симонов. И не просто подсказывал: эти погромные статьи он ему официально (как редактор журнала) заказывал.

Но в отличие от нынешних наших «новых русских» тоже вынужденный прибегать время от времени к заказным убийствам, Константин Михайлович, как истинный аристократ, сохранял за собой право искренне презирать нанимаемых им для этой цели киллеров.

Не могу тут не вспомнить еще один — тоже принявший весьма своеобразную форму (хотя и совсем в другом роде) — благородный поступок Константина Михайловича.

В начале 1966 года, перед предстоящим очередным — XXIII съездом КПСС, пошли слухи, что на этом съезде собираются реабилитировать Сталина. Отдельные сигналы, признаки такой угрозы стали мелькать и в печати. И тут несколько бывших политзэков во главе с известным журналистом-международником Эрнстом Генри решили обратиться «на высочайшее имя» с письмом, требующим отказаться от этого намерения. Подписать такое письмо по их замыслу должны были самые выдающиеся и высокочтимые наши ученые, писатели, художники, артисты, — весь цвет советской интеллигенции. И им удалось собрать двадцать пять подписей.